Степан Максимович, сухопарый мужичишко, одетым лежал на застланной немарким покрывалом кровати. С год я его не видел, и то показалось, ещё меньше он стал, сузился в плечах. Запали и почти сомкнулись и без того узкие щёлки глаз, доставшиеся ему по наследству от какого-то предка восточной крови, непрошеного пришельца той незапамятной, удалённой на сотни лет поры. Ссыхался Степан Максимович, как в окрестных лесках, по которым нынче я бродил, усыхают на корню не набравшие роста дубки, источённые червём и обсыпанные с самолета какими-то порошками, что после там быстро перевелась всякая вредная и безвредная тварь, и перестала расти, зеленеть поросль у дубового пня.
Зарыпела кроватная сетка. Кашлянул в пожелтелый жилистый кулак и привстал поздороваться. Ладонью свободной руки всё приглаживал и приглаживал кругами живот, будто пытался унять, утихомирить ворочавшегося там зверя. Поймав мой сочувственный взгляд, сказал:
– Желудок, клятый, расходился. Никакого спасу нету.
– Да. А что с ним? – Как водится, разговор и пошёл-повёлся о хворобах. Припоминались похожие случаи, названия лекарственных снадобий и трав, которые кому-то когда-то вроде рукой снимали боль, вылечивали раз и навсегда. Про мумиё Степан Максимович слыхал, но что-то не очень верил в него, статья в журнале «Здоровье» разубедила. Вернее, даже не верил не в мумиё, а в тех, кто его поставляет. «Намешают там навозу, поди-ка разберись. И суют по красненькой за комочек со спичечную головку. В Пятигорске в санатории был, видел этих лекарей». Отвары, прополис, мёд и всякие настои ему мало помогали. Под конец он и вовсе меня удивил, вытащив из-за подушки пластмассовый флакон заграничного редкостного лекарства, – которое, насколько мне известно, даже в крупных городах на аптечных прилавках не валяется, большей частью под ними лежит.
– Она, любая хвороба, скажу тебе – штука интересная, – говорил Степан Максимович.
– Желудком всю жизнь страдает, – вмешалась в нашу беседу жена Степана Максимовича – в летах, но с виду ещё при здоровье – тётка Ольга. Она поспешно отгремела чугунами, замела пол и теперь присела на табуретку. Степан Максимович только глянул на жену и продолжал начатую беседу.
– Мне счас за восемьдесят, а захворал молодым. С ней мы токо сошлись. В Ленинграде у брата жили – в комнатухе койку занавеской тряпишной отгородили, то и была наша хата. Она, – кивнул на Ольгу, – во вторую смену больше на фабрике работала, детей-то ещё не прижили. Приходила домой нерано. Раз дожидался-дожидался её, да и уснул с вечера, ухайдакался за день, плотничал на стройке. Часов в десять как кинусь – весь в поту, мокрый. И чувствую – желудок у меня в животе остановился, захолодел. Я его не знал до того момента, где он и привешен там. А тут сразу почувствовал...
Признаться, я сам не представлял, как может остановиться желудок. Сердце – вроде понятное дело. Степана Максимовича так встряхнуло – кровать коротко взвизгнула, будто он заново пережил ту чёрную минуту, а рука безостановочно одним и тем же круговым движением приглаживала живот.
– Вроде у меня кровь внутри остановилась, заледенело, холодом взялось. Кой-как поднялся, начал ходить туда-сюда, разминаться и пальцами надавливать, надавливать по больному месту. Потеплело, стало отходить.
Но боль не прошла, с того вечера я её и знаю. Как кой черт там схватил всё нутро в кулак – то сдавит, так что вот-вот оборвёт все жилы, то отпустит, тогда полегчает. – Степан Максимович закашлялся и полез шарить в затрёпанных карманах суконного двубортного пиджака старого покроя. Тётка Ольга не смогла смолчать, не воспользоваться этим минутным затишьем в разговоре.
– Возвернулись с городских заработков домой, в село сюда. У отца, свёкора моего, корова была, овец держал. Думали, на домашних харчах поправится Стёпа, а он так мучился, так мучился. В особенности – по весне и по осени. Как раз работа подходит, а его скрутит.
Тётка Ольга уселась поудобнее и махнула рукой.
– А как на фронт забирали, я так и сказала, не пропадёшь от пули, так хвороба тебя заест. – Она повернулась ко мне лицом, почти чистым от морщин, что редко встречается у сельских женщин в таком пожилом возрасте. Глянешь – и не поверишь, что тётка Ольга шестерых детей в люди вывела. А невзгод сколько пережито. На улице встретишь, всегда убранная, чистая одёжка на ней. И дома поспевает следить за собой: сейчас в свежевыстиранном платье, кофта бордового цвета с нашитыми узорчатыми карманами, дочери из города, наверно, привезли в подарок. Фартук, которым то и дело приходится подхватывать как тряпкой закопчённые кастрюли и чугунки, в который часто ссыпается картофельная шелуха и всякие объедочные остатки, – да мало ли чего перебывает за день в бабьих завесках, так вот у тётки Ольги он чист. Она и скроила его из немаркого тёмно-синего ситцевого куска, чтобы не так мазался. Повязала концы белого платка туже под подбородок, в который раз поправила прядь волос на лбу. Руки всё делали заученно, не могли улежать на коленях, пока хозяйка сидела. И слушать её было приятно. Говорила тетка Ольга, будто пела, растягивая гласные звуки.
– Прямо так и думала: не выживет Степан на фронте. Дома, как ни туго-бедно обходились, но всегда на столе и супчик, и молоко, и картошка. Всё свеженькое, всё к нужному часу. Бережется, бережется, подошёл август, уже обхватил руками живот, скрючит его всего.
– А на фронте за всю войну желудок у меня ни разу и не заболел, – перебил её Степан Максимович. – За все четыре года. – Сказал и поглядел долго на меня. – Только тут я заметил, что и без того длинный нос ещё больше заострился на его худом лице.
– Ел, как и все, что Бог пошлёт да батарейный повар в котелок подаст. Старшим в орудийном расчёте дослужился, сам знаешь, какой хохол без лычки, хлопцы мне свою водку стали сливать, начальник же. Напиваться – не напивался, батько к мерке по молодости приучил, но стакан гранёный, двухсотграммовый, осиливал безо всякого.
Степан Максимович после этих слов задрал вверх свой журавлиный нос, расправил плечи пиджака.
– Так вот, скажу тебе: хвороба – это штука интересная. И тут не в лекарствах, даже не в здоровье нашем, человечьем, дело.
Счас войну как припомню, жуть берёт. Страшнее, страшнее, – он долго подбирал подходящее сравнение, – всех домовых, коими в детстве нас всех стращают.
И за все годы те я токо полдня проболел.
В сорок четвёртом уже было. От Витебска по Белоруссии в грязь наступали. Местность там такая: почнёшь рыть окопчик, чтобы схорониться от обстрела, по колено выкопаешь – уже по щиколотку вода. Сидишь и черпаешь воду казанком, чтоб не подтопило. С неба снег за шиворот сыплется, а в сапогах вода чавкает. Как накроет точно огнём, немец он в любом деле аккуратен, так и сидишь по пояс в воде, а то и выше. Носа не покажешь. Тем более мой, – Степан Максимович хохотнул довольно.
– Подумай, хоть бы раз простудился или там чихнул. Сам себе удивляюсь теперь. Здоровьем ведь с малолетства слабоват. Чуть ноги промочил – уже сопли распускаю. Квёлый какой-то рос.
У Степана Максимовича потухла сигарета. Он пососал, посмоктал её – без толку, опять захлопал по карманам, разыскивая спички.
– И другие так держались. Про грипп, простуду вроде и понятия не было. У нас в орудийном расчёте и не ведали, что такое есть. Но приморила та грязь крепко. Пушки на себе приходилось волочить, снаряды.
Так вот – под вечер взяли мы деревню Старые Городищи. А впереди вроде как на бугре уже виднелись Новые Городищи – там немец ещё сидел. Стою я у хаты, у глухой стены, безоконной отчего-то с улицы, у нас дома больше заведено ставить окнами на улицу, а то, значит, другой порядок. Разглядываю я эти Городищи, а сам до того приморенный, одёжа на мне сырая, в грязи, на плечах не шинель – по чувалу зерна лежит.
– Поста-ра-нись, славяне!
Я аж испугался крика, отпрыгнул к этой глухой стене хаты. А мимо – запрудила всю улицу – колыхалась кавалерия.
– На вторую линию, пехота!
Хоть и в артиллерии числился, но задираться не стал. Просто нечего было и сказать – такие уж ухоженные все шли улицей: и люди, и кони. На хлопцах форма свежая, будто только-только обмундировали их. Ремнями вдоль и поперек перетянуты. Седла кожей свежей скрипят. А лошади статью – головы набок, гривы расчёсаны, теснятся, копыта высоко из грязи поднимают. Не идут, а пляшут. Конским потом таким своим, домашним запахло. Я хоть и хохол, но донской, и казацкая закваска есть. Дух перехватило. Гляжу и молчу. Кругом скалит зубы кавалерия, а я навроде того гадкого утяти – сказку слыхал? – по радио часто передают, да и этот, мультфильм показывают в телевизоре.
У меня уж и сил огрызаться недоставало. Только совестно отчего-то за то, что грязный и затрёпанный перед людьми и лошадьми стою.
Вторая линия – это обрадовало. Не тыл, конечно, но знаю: передышка малость будет. Немного отмоемся, отчистимся, отоспимся.
Только ввечеру у меня и на это духу не хватило. Морозить всего зачало. Выпросил у хозяйки, где пристали заночевать, рядюжек, тряпья разного – укутался и как в яму провалился. Под утро очнулся – не могу подняться, руки-ноги камнем взялись, жар у меня, всего палит. Пить хлопцы подали, когда рассвело, вставать стали. Попросил санитара разыскать.
Ждал. Ждал – не дождался.
Лейтенант наш заскочил в дом злой, гонял всех. И мне перепало.
– Выбрал время болеть. Позицию к бою готовим!
Вытурил из хаты. Кое-как доковылял к батарее. Меня уж пожалели, пушку хлопцы сами стали устанавливать.
– Копай себе окопчик! – заорал лейтенант.
Копаю. Лопатку заглыблю, а отковырнуть и выбросить землю не могу. Сроду со мной такого не было: согнулся и плачу. Одна думка: хоть бы не увидел никто, что плачу. Выкину на край горстку земли, утрусь рукавом; слёзы душат, глаза застят.
– Пошире копай! – кричит лейтенант. – Хлопцы себе не успевают отрыть.
Куда там мне копать! На штык сверху еле снял дернину. Встал на колени, чтобы дальше углубиться – и не распрямлю спины, не лягу. Дышать нечем. Одеревенел.
Тут и ахнуло. Не разобрал, куда он угодил первым снарядом. Свалило меня в неотрытый окопчик. Весь белый свет звоном взялся. На спине лежу, небо вижу, земля сверху на меня сыплется после каждого взрыва. И на тебе – сразу спокойно стало. Шевельнулось там, в голове: могилку сам себе выкопал, тут мне и всё, помираю, как человек. Я тогда одного боялся, чтобы не шарахнуло у орудия, и не валялся на куски раздробленным в поле – такого не хотелось больше всего.
Сколько прошло времени – не осознал. Чую, тормошит меня сверху наш лейтенант.
– Живой? А ну к орудию! – кричит самыми чёрными словами, какие только придуманы недоброй душой.
Разобрало зло и меня.
– Да ты хоть на том свете в покое меня оставишь! – кричу, а сам его посылаю туда же, и в бога и по за бога. Тут дошло: руки двигаются, сила есть. Подхватился я. Снаряд несу, хоть бы хны. Глянул за орудийный щит – господи, что же он, клятый, наделал. Перед нами от Старых до Новых Городищ ровная такая местность. Как на ладони кустики все видны, что-то колючее росло, похожее на наш глёд. Может, он глёд и был, его ещё боярышником называют.
Как глянул туда – к щиту пристыл. По всему полю смешал с землей людей и лошадей. Кони на трёх ногах кидаются, сшибаются друг с дружкой. Какие кони.
А о людях так и рассказывать – язык не поворачивается.
Закричал и я по-звериному. Хлопцы уже стали на своих местах. Начали мы месить железным огнем то Новое Городище...
Степан Максимович опять-таки замахал руками, чиркал спичками.
– Мне те кони о трёх ногах часто во сне видятся.
Сигарета не дымилась. Ругнулся.
– И натолкут же дряни, – повертел красивую коробочку в блестящей упаковке. – «Новость» называется. – Хмыкнул. – Ольга, что, такой стиральный порошок выпускается? – Уточнив, заключил:
– Действительно, не сигарета, а стиральный порошок. А я и не сообразил, чего хлопцы в лавке говорят продавщице, дай, мол, пару пачек порошка.
– Ты б лучше бросил своё курево, сосёшь её день и ночь, а потом за живот хватаешься. Врачи говорят – вредно.
Степан Максимович из-под бровей глянул на жену, будто камешек бросил. И ничего не ответил.
– Это в кино только артисты любят показывать, как снаряды рвутся, да как хлопцев у пушек землей заваливает. Динамик аж надрывается от звону – уши хоть затыкай, хоть не затыкай. А там, у орудия, не поймешь толком, как и кончается всё.
Чую, лейтенант толкает меня в бок.
– Стёпа, как здоровье? – Конопатое да курносое лицо то ли землей, то ли сажей перемазано, в крови, и зубы скалит. Отряхнулся я – ничего нигде не чувствую. То есть всё на себе чувствую. Ощупал руками, ко лбу ладонь приложил – не похоже на хворобу, здоров. В голове, правда, звон, так после такого не то, что звенеть будет.
Узнал, что хлопцев, коноводов батарейных, они землянские, из-под Воронежа родом, вместе с лошадьми положило. Чуть в стороне от батареи хоронились, да и не убереглись.
Забрал я лопатку – и пошагал...
Помолчали. Сухо скребнула по стеклу колючая ветка белой акации, ветром пригнуло её прямо к окну.
– На войне некогда хворать. Другим была голова забита, – сказал ещё Степан Максимович. Рассказывал он, а руку от живота так и не отнимал. Дымил сигаретой, кашлял, а ладонью тёр рубаху.
– В больнице, у врачей давно проверялись?
– А что врачи? Топор бросил, на пенсию вышел. Выпрягли, оставил свой воз. Теперь и хворобам самый час липнуть.
Я ему говорил о полезном для желудочников витамине, о необходимом для желудка с его кислотностью капустном соке. Степан Максимович вначале заинтересовался.
– Витамин «у-у». Записать надо. Девкам сообщим, пусть разыщут. Там у них в городе знакомств много.
И сразу перевёл разговор.
– Ты счас в центр собираешься идти? – он глянул на стучавшие в углу ходики, отметил, – двенадцатый час уже. – Подтянул бережно гирьку, пальцем качнул маятник. Заторопился к столу и из картонной коробочки вытащил ровно сложенные рублёвки.
– И я с тобой.
– Не надо б выпивать, Стёп, – попыталась вставить слово тётка Ольга.
– Не тужи: придёт час – всё бросим.
Сухая держалась осень.
На улочке, что вела к сельскому центру, под ногами хлыпала, растекалась белая пыль. Ступаешь вроде по воде. Оглянешься – никаких следов.
Петр Чалый (Россошь)
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: ""