На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Радуга жизни

Памяти В. А. Закруткина

  Виталий Закруткин — талант­ливый писатель...

и живет в нашей литературе по-настоящему.

М. Шолохов

Земля, земля! Ты была истин­ным началом моего жизненного пути.

В. Закруткин

Мне до сих пор не верится, что его больше нет с нами... Через два года ему бы исполнилось восемьдесят, и все, кто близко знал его, верили, что он, переживший в детстве и юности голодные годы, прошедший огненную бурю войны, побывавший в автомобильных катастрофах, не раз тонувший, наконец, переживший тяжелейшую опе­рацию, когда страшная болезнь, казалось, безапелля­ционно приговорила его к смерти, доживет до своего восьмидесятилетия и останется надолго таким же сухо­щавым, подвижным, жадным до жизни, до людей...

За письменным столом, на котором стоит телефон, я ловлю себя на мысли, что жду его звонка. Он последнее время часто звонил мне и своим неподражаемым хрипло­ватым голосом интересовался литературными новостями, приглашал к себе, спрашивал о моем здоровье (о своем он обычно говорить не любил), о работе, о планах, предлагал поехать в какой-либо отдаленный совхоз вместе.

Наши дома разделял батюшка Дон, он жил в старинной казачьей станице Кочетовской, я — в Семикаракорах. Его станица — единственный правобережный пункт — входила в административное подчинение Семикаракорского райисполкома, и поэтому редко важное дело в рай­центре проходило без участия Виталия Александровича Закруткина.

Любой человек мог в любое время прийти к нему со своими горестями, твердо зная, что писатель согреет при­ветным словом, даст отдохнуть уставшему, внимательно выслушает и, если надо, тут же возьмется за телефонную трубку...

Сколько молодых литераторов (да и не только моло­дых!) обращались к нему с надеждой и уверенностью: Закруткин поддержит, поможет. Как он радовался даже хрупким росткам таланта! С какой настойчивостью от­стаивал право начинающего писателя на публикацию в журнале, на первую книжку!

Сколько по России, по Союзу его «крестных» детей — сегодняшних членов Союза писателей! Есть они и за ру­бежом. Всю жизнь будут помнить его болгары Петко Томов и Хинко Георгиев, которым он дал «доброго пути в литературу...»

О себе и говорить нечего. Он внимательно следил за всеми моими публикациями, написал предисловие к моей книге прозы. Он никогда не навязывал ни свои вкусы — о них мы часто спорили,— ни свою манеру письма. Но на всю жизнь повлияли на меня его трогательная любовь к людям, сыновняя преданность родной земле, готовность человеческим участием и писательским пером откликнуть­ся на самое больное, самое животрепещущее, требующее защиты и опеки...

В моем воображении он до сих пор рисуется живым, таким, каким я знал его за долгие годы знакомства и дружбы.

Потребность рассказать о нем жила во мне давно, и я, в меру своих сил, рассказывал и на встречах с чита­телями, и на страницах журналов, газет...

Сейчас же, когда его нет, когда вся наша Ростов­ская писательская организация, все кочетовцы и семикаракорцы, миллионы читателей почувствовали себя осиро­тевшими, поняли, что больше не появятся на страницах газет его публицистические статьи, очерки, наполненные философскими раздумьями о судьбах родного народа, его языка, его земли, тонкими наблюдениями и ароматом донских степей, донского говора, не будут на страницах «Огонька» и «толстых» журналов печататься его новые романы и повести, я хочу рассказать о нем, о его жизни подробнее, осмысленнее. Но опять-таки буду говорить о нем, как о живом, ибо никак не могу смириться с извест­ным печальным фактом...

Чуткой весенней ранью, когда солнце только думает просыпаться, в блеклом небе перемигиваются последние крупные звезды, а над могучим Доном, нам озерцами и речушками клубится пахнущий парным молоком сивый туман, по всей округе гремит петушиный хор. Здесь пе­тухи, пожалуй, в каждом дворе, недаром же старинная казачья станица названа Кочетовской.

Он встает с петухами. Выходит на веранду — высокий, худощавый, в брезентовой робе, в неизменных «учитель­ских» очках. Несколько минут стоит молча, склонив на­бок красивую седую голову — одно ухо туговато, след­ствие контузии,— улыбаясь, слушает. Потом спускается по ступенькам к Дону. Дорогу пересекают мычащие коро­вы, взбрыкивающие телята.

— Доброе утро, Лександрыч! — радушно приветствуют старые казачки, провожающие своих «чадушек» в стадо. Казаки почтительно приподнимают чудом уцелевшие картузы.

— Утро доброе.

Красивый, пышноусый, прямо-таки картинный казак, Яков Иванович Рыганцев, в полной казачьей форме, хромовых сапогах, скалит еще крепкие зубы.

— Поют кочета, Лександрыч?

— Поют.

— Люблю!

— А ты, Яков Иванович, никак корову купил? — усмехается Закруткин.

— Куды мне! — машет левой рукою Рыганцев — в правой корзина, обтянутая полотенцем, из-под которого выглядывает горлышко четверти с вином. — Бабка-то, сам знаешь, померла.

— Да ты вроде женился, — удивляется Закруткин.

— Сбегла, холера! — весело гаркает бравый казак.

— Это от него уже третья сбегает, — хохочут казачки, — а он опять, Лександрыч, свататься нарунжился.

— Цытте, сороки! — топчет хромовым сапожком дед. И доверительно скороговорит: — Присмотрел я, Лександрыч, бабочку в Семикаракорах. Хозяйственна, чистенькая и ишо в соку.

— Она-то в соку, а из тебя его уже увесь выжали, — колют казачки.

— Ах вы, курицы! — Яков Иванович ставит корзину наземь и, растопырив руки, бросается в гущу женщин, норовя поймать помоложе. Все с визгом сыплют кто куда, лишь старушка шамкает:

— Шукин кот! Как в молодости был охальником, так и на вошьмём дешятке кобелюкой ошталша, тьфу, — плюет и сердито тычет байдиком в асфальт.

Закруткин, улыбаясь, спускается с пологого берега к воде. Садится на чуть влажный от росы и тумана боль­шой серый камень, задумчиво смотрит, как текут, играют, закручиваясь в маленькие водовороты, тихие зеленова­тые воды. От плотины гидроузла, что в полукилометре, доносится равномерный шум воды, где-то тонюсенько свистнет подъемный кран, аж за Семикаракорами (по воде хорошо, далеко слышно!) пробрюнжит самоходка. Неожиданно метрах в пяти выскакивает из воды огром­ный сазан, и его чешуя, как золотая кольчуга, вспыхи­вает в лучах только-только вставшего солнца. На струе посреди Дона играет белезнь, у самого берега то и дело выбрызгивают фонтаны мелкой рыбешки — хищники, ого­лодав за ночь, вышли на охоту.

И вдруг с первыми лучами солнца прямо над Доном вспыхивает радуга. Откуда она? Ни вчера, ни ночью дождя не было... Он вспоминает, что такую причудливую игру природы наблюдал и на Украине, где прошло его дет­ство, и в юношеские годы на Дальнем Востоке, и даже в зимние дни в Ленинграде... Радуга над его головой вспыхивала часто, и не всегда все ее замечали, но он видел и привык к ней...

Возможно, радуга сопутствовала ему всю жизнь еще и потому, что он любил ее, первым замечал и почти по-детски ей радовался. Радуга была его талисманом. И в самые тяжелые дни, годы его не покидал радужный оптимизм: все образуется, все идет к лучшему, а потому завтра будет лучше, чем вчера. И в этой уверенности не было ни грамма дешевого бодрячества, была вера в диа­лектику, в то, что день ото дня жизнь становится лучше, человечество сильнее и красивее, ибо такова историческая стезя общества, природы — стремление к совершенству...

Вот и петухи смолкли, видно, тоже кормятся, обиха­живают кур, вот и туман совсем отступил в редколесье, завалился там спать до утра в кустарниках крушины и терна... А в станице загудели автомашины, затарахтели пускачи тракторов, сквозь эти далекие металлические звуки ясно слышен людской гомон, смех, звяканье ведер, лопат...

Весна... Надо пахать, сеять, подвязывать виноград, сажать огороды... Да мало ли дел весною у сельского труженика.

Тридцать шесть лет живет он здесь, в старинной, с задорным названием, станице. Тридцать шесть лет! Почти полжизни. Прикипел сердцем, принял душою радости и беды этих милых, острых на язык и деликатно молчали­вых, хватких на работе и безудержно веселых в праздник, этих несгибаемых, могучих русских людей. И уже не мыслит себя без них, без этой сказочной и суровой зем­ли, без этого вольного тихого Дона, как и они не мыслят себя без него...

Годы, годы... Ушли, укатили, как воды Дона... Неко­торые сетуют: «Жизнь прошла — не заметил. И оглянуть­ся не успел».

Нет, он никогда не жалел о прожитом, никогда не оглядывался назад, хотя оглянуться есть на что. Он все­гда смотрел вперед, жил не вчерашним, а сегодняшним, завтрашним днем своих земляков и всей необъятной мо­гучей страны, чьим сыном, родным, кровным, считал себя с раннего детства. А оно началось вроде бы безоблачно. Родился в семье школьного учителя 27 марта 1908 года в славном черноморском городе Феодосии. Суровый дед самолично отвел его осенью 1915 года в довольно-таки привилегированное Таманское казачье училище...

Закруткин печально усмехнулся, вспомнив чудом уце­левшую фотографию тех лет: двенадцатилетний мальчик в черкеске с газырями вцепился ручонкой в рукоять сереб­ряного кинжала, висящего на широком поясе. Глазенки напряжены. Так и кажется, что сейчас он на вопрос под­выпившего надзирателя: «А скажи, джигит, кто является главным атаманом всех казачьих войск?» петушино крик­нет: «Августейший атаман всех казачьих войск — его императорское высочество наследник цесаревич и великий князь Алексей Николаевич!» И невдомек «джигиту», что «августейший атаман» — чуть ли не его ровесник.

Закруткин снова улыбается, вставляет в костяной мундштук сигарету — многолетняя привычка, теперь от нее не избавиться... Прикуривает...

Отец... горячий, увлекающийся... был не только хорошим преподавателем математики, но и отлично знал лите­ратуру, историю, географию, обладал великолепным ба­ритоном, умел плотничать, столярничать, слесарить, па­хать землю, ходить за пчелами. Многое Александр Ми­хайлович унаследовал от своего отца — сурового, мно­гоумного народного учителя Михаила Дмитриевича За-круткина, у которого была семья более десяти душ. Попробуй тут проживи на скромное учительское жало­ванье! Поневоле будешь и швец, и жнец, и на дуде игрец.

...Виталий Закруткин встает с камня, медленно подни­мается к себе в дом. Дом большой, деревянный, теплый. Поставил он его в 1947 году, когда приехал на постоян­ное жительство в Кочетовскую. Прозябала здесь, на са­мом берегу Дона, сельская школа, полуразрушенная вой­ною. Восстановлению она не подлежала, да и кто бы ее восстанавливал, если в колхозе было всего три руки, как горько шутили колхозники: одна — у председателя сель­совета и две — у председателя колхоза. И отдали эти бревна, доски, печные кирпичи Закруткину. Отдали вместе с обширным участком, на котором некогда шумел сад. В 1947 году здесь горестно вздевали в небо обгорелые руки древние яблони и груши, топорщились подкошенные осколками черные стволы слив и вишен. Но больше всего было пеньков. Безжалостно гулял здесь топор гитлеров­ского солдата, да и, что греха таить, тюкал с оглядкой, со страхом, а ну поймают, и топорик горемычной вдовы.

...Сейчас вокруг дома пышный виноградник, самые знаменитые сорта яблонь, груш, слив, вишен. Принялись и прекрасно плодоносят орехи, принялись даже болгар­ские персики! В глубине двора — тщательно ухоженный малинник, колючие шары крыжовника... Все это насадил он сам, своими руками. Насадил, вырастил, советуясь и с известными светилами науки, и с безграмотными каза­ками. («Ты, Лександрыч, энти модные чужие сорта не сажай. Наша земля им не мать, а мачеха. Ты сади на­шенские: «Пухляк», «Косоротовский», «Красностопный», «Долгий», «Молдавский», «Ладанный», — убежденно го­ворил многоопытный казак.)

Выстроил бы он этот дом, насадил бы этот чудо-сад, этот огород, где всё: от редиски — до всяких экзотических овощей — без любви к земле, без нужных знаний? А глав­ное, написал бы он без всего этого свои книги, которые от­мечены всенародной любовью?

... Он подвигает к себе стопку бумаги, перечитывает последнюю фразу. Только шесть утра. Надо поработать, пока молчат телефоны, пока не пошли посетители, а то и целые делегации, пока не ехать на очередную встречу с избирателями, в райком, в райисполком, по совхозным полям, садам...

И я оставляю его с собою наедине в это погожее весеннее утро, не хочу заглядывать через плечо, не хочу мешать. Я отдаляюсь от него, но мысленно я с ним, ибо со мною его книги: суровые «Кавказские записки», весе­лая и грустная «Плавучая станица», пронзительные «Костры детства», гигантский двадцатипятилетний труд — эпопея «Сотворение мира», трагически-светлая, до боли сердечной, до жаркого кома в горле, «Матерь Челове­ческая» и еще, еще, еще...

Я смотрю на эту гору книг и думаю о феномене Закруткина.

Да, он прожил долгую и, думаю, счастливую жизнь, ибо был в народе не командированным, а жил с народом, посильно помогая ему в грандиозном деле — строитель­стве коммунизма и своим художественным словом, просто человеческим, писательским участием. В чем же его фе­номен? В том, что он полжизни прожил в станице? В том, что не хуже любого агронома знает землю и не менее потомственного хлебороба любит ее? В том, что в нем счастливо слились талант ученого, исследователя и могучий дар истинного художника? В том, что он на равных может разговаривать и с малограмотным скотни­ком, и с мудрым академиком, при этом ничуть не унижая первого и не заискивая перед вторым? В том, что он знает наизусть сотни, если не тысячи, стихов, песен, арий из опер и оперетт, помнит, казалось бы, незначительные факты, малоизвестные фамилии?

Меня всегда удивляла необычайная работоспособность Виталия Закруткина, его необыкновенная чуткость к рус­скому слову, его неиссякаемое жизнелюбие, его щедрое гостеприимство.

Разве не феноменально, что Закруткин в годы войны носил в полевой сумке начатую им еще в 1940 году ру­копись романа «У моря Азовского» и между боями, в короткие минуты передышек, дописывал его. А ведь роман был... о гражданской войне. Он вышел в 1946 году от­дельной книжкой и сразу привлек внимание читателей.

Разве не феноменально вести такую гигантскую общественную работу, какую ежедневно ведет Виталий Александрович? Иной частенько заседает во всяких пре­зидиумах, иногда выступает по бумажке и это считает «общественной деятельностью». А «выбить» для совхоза (и не только для своего!) трактор, автомашину, сред­ства на строительство школы, Дворца культуры, асфаль­тированной дороги, «выбить» удобрения, нужного специа­листа, саженцы, элитные семена, вызволить человека из беды, помирить поссорившихся, поздравить на свадьбе новобрачных, отвечать ежедневно на десятки писем, вни­мательно следить и отечески поддерживать молодую сме­ну, ездить в дождевике, болотных сапогах, осенью ли, весною, по раскисшим дорогам, оглядывая поля: перези­мовали ли озимые, не померзла ли виноградная лоза,— а если, не дай бог, беда, мчаться завтра же (оставив до лучших времен недописанную рукопись на столе) в сель-хозуправление, в облисполком — совхозных специали­стов, увы, не всегда кое-где внимательно выслушивают, но к голосу писателя в России испокон веков прислуши­ваются.

Еще: принимать гостей, делегации отечественные и за­рубежные, отвечать на вопросы корреспондентов, писать по горячему следу статьи в газеты, выступать по радио и телевидению, ездить на сессии облсовета и секретариа­ты Союза писателей РСФСР, заседания Комитета по Государственным премиям, в издательства, на встречи с читателями в самые отдаленные уголки области, а то и страны. И это в таком-то возрасте, с кучей болезней, с осколками в теле, после тяжелейшей операции!

А когда же писать? Но он каким-то чудом находил время писать и написал много, написал замечательно, трепетно, умно...

Сотни лет ведутся споры о природе таланта. Догово­рились до того, что талант-де — явление врожденное. Спору нет, талант, как говорится, от бога, но предполо­жим, этот самый гипотетический всевышний наделил че­ловека талантом еще в утробе матери, а родившегося талантливого младенца утащили волки, выкормили и вос­питали его. Мы знаем такие случаи, но никаких Маугли, никаких Тарзанов из волчьих детей никогда не получа­лось. В прямом смысле оправдывается известная пого­ворка: с волками жить — по-волчьи выть. И дети, воспи­танные волками, воют, бегают на четвереньках, кусаются и за десятки лет жизни среди людей не могут отучиться от волчьих привычек, не могут научиться человеческо­му языку.

Талант формирует окружающая среда, как форми­рует она саму человеческую личность. И в этом отноше­нии Виталию Александровичу повезло.

Открываю его статью «От земли к земле» (страницы о себе) в книге «Неувядаемое». Читаю:

«Здесь я подхожу к тому самому главному, что с года­ми определило всю мою дальнейшую жизнь, дало мне познать живую красоту и могучую силу земли, наслажде­ния трудовой работы в полях, заставило горячо полю­бить природу, породило в ребяческой душе смутное, зата­енное стремление к чему-то певучему, прекрасному, кото­рое не было тогда понятно и осознано мною, но влекло к себе, требовало выражения в слове, в музыке, в песне...»

Что же было тем «самым главным»? Изначальная, с раннего детства, корневая связь с родной землей, долгая (опять-таки с раннего детства) жизнь в украинских, мол­давских и приамурских деревнях, куда судьба забрасыва­ла отца-учителя, а с ним и всю его семью.

Говорят, у каждого настоящего поэта была своя Ари­на Родионовна. У маленького Витальки был дед Николай Константинович Браиловский — отец матери, «седой го­лубоглазый старик с осипшим от непрерывного курения басом», заядлый охотник и рыболов, знаток и исполни­тель русских и украинских песен. На рыбалке, на охоте у костерка он рассказывал внуку бывальщины о славном запорожском атамане Антоне Головатом, пел былины, о казаке Палии, учил названиям трав, их применению, увле­ченно говорил о повадках зверей, рыб и птиц...

«Вспоминая сейчас годы своего детства, я думаю, что именно дед вдохнул тогда в мою душу страсть к охоте и рыбной ловле и — самое главное — неизбывную любовь к природе, ко всему живому. Вечерами уставший за день дед любил при тусклом свете лампады посидеть у стола. Зажав в коленях виолончель, он тихо играл, и голова его была задумчиво опущена...»

В холодную зиму 1920 года семья Закруткиных (де­тей было четверо — мал мала меньше), спасаясь от го­лода и разбойничьих банд различных «батек», перебра­лась из большого молдавского села Валегоцулово Ананьенского уезда Херсонской губернии в глухую деревушку Екатериновку, где было место сельского учителя. Закруткиным дали ветхий домишко, выделили приличный надел земли. Но обрабатывать ее было нечем. Не было не только лошадей, плуга, борон, но даже обыкновенной лопаты.

Выручил... легендарный Котовский! Его комиссар Фео­фан Христофоров, двоюродный брат Александра Михай­ловича, как-то заехал вместе с командиром проведать родича. Остались заночевать. Тут-то и пожаловался им Александр Михайлович на горькую долю. Котовский по­скреб свою бритую голову и приказал оставить Закруткиным пару выбракованных коней, повозку, пять сапер­ных лопат, кусок палаточного брезента.

— Больше у нас ничего подходящего нет,— извиняю­щимся тоном сказал комбриг.— Ни плугов, ни борон, мы, понимаешь, не держим.

Но и эти подарки были величайшим богатством для полунищей, многолюдной семьи. К весенним работам Боя и Жана, так звали коней, поставили на ноги. «Сердоболь­ные соседи дали отцу однолемешный плужок, деревянную борону с железными зубьями, показали, как надо сеять пшеницу...— вспоминает писатель.— Вскоре мы с братом научились запрягать коней в повозку, в плуг и борону, вести их так, чтобы не делать огрехов».

А сколько лет было этим погонщикам, пахарям и сея­телям? Тринадцать и десять. Это раннее, детское, непо­средственное прикосновение к земле, знакомство с кре­стьянским тяжким и радостным трудом навсегда наложит отпечаток на душу и сердце будущего писателя.

Десять лет семья Закруткиных прожила в деревне Екатериновке. Здесь по-настоящему Виталий Александ­рович познал тяжелый и радостный крестьянский труд, первую робкую любовь, которая толкнула его на писание идиллических и пылких стихотворений, «страшных рас­сказов о приключениях моряков, о кораблекрушениях и необитаемых островах».

Много лет спустя, вспоминая время далекой юности, писатель воскликнет:

«Земля, земля! Ты была истинным началом моего жизненного пути. Я никогда не забуду, как мудро одно­сельчане учили меня пахать, очищать в решете семенное зерно, боронить, сеять, полоть сорняки на полях, косить, вязать снопы, молотить, от них, умудренных опытом мно­гих поколений, я узнал, как болеет скот от черного пасле­на, конского укропа, вороньего глаза, белой чемерицы, чистотела, суперки. Я научился очищать стрелки на кон­ских копытах, доить коров, чинить упряжь, колесной мазью смазывать телегу, лечить телят и свиней. Я познал едкий запах соленого пота, сладость отдыха после тяже­лых трудов на земле и счастье работы на благо людей. И это я тоже никогда не забуду. Грудь моя дышала легко, я готов был плакать от счастья, когда встречал в полях восходы и закаты солнца, вдыхал запах трав после летней грозы и свежий бодрящий запах первого снега, слушал вечерний переклик грачей в перелесках и протяж­ные песни деревенских девчат...»

Вот оно, то «самое главное»!

В 1927 году девятнадцатилетний Виталий Закруткин закончил трудовую школу и стал работать избачом.

Библиотека подобралась пестрая.

«В этом ворохе запыленных книг,— вспоминает пи­сатель,— мне случайно попался сборник стихов С. Есе­нина, который меня буквально потряс. Позже мы с братом Ростиславом, собирая каждую копейку из тех денег, кото­рые удавалось выпросить у матери или отца, покупали и выписывали все, что можно было достать из есенин­ских произведений, которые навсегда вошли в мою душу. Словно шоком поразила меня тогда невиданная искрен­ность поэта, его неизбывная любовь к земле, ко всему живому, и самое главное — к человеку, который жизнью и работой своей кровно связан с кормилицей-землей».

Стихи Есенина не могли не поразить душу Закруткина, ибо и у великого поэта, и у будущего большого художни­ка души были родственными.

Итак, с одной стороны, работа на земле и, как след­ствие этой работы, страстная, сыновняя любовь к ней, с другой — песни отца, былины и рассказы деда, пламенно-нежный Есенин — вот что формировало мировоззрение, дальнейшую биографию и, в конечном счете, талант буду­щего ученого и писателя...

Но, пожалуй, решающее значение для формирования личности, мировоззрения и таланта Закруткина имело знакомство с Пушкиным и Лермонтовым.

Произошло это так.

В 1931 году Александр Михайлович, чтобы дать воз­можность детям продолжить образование, написал про­шение в Народный комиссариат просвещения послать его туда, где есть соответствующие учебные заведения. И ему предложили место заведующего, учебной частью сельскохозяйственного рабфака в поселке Завитая... Амурской области! Мать было заголосила: «Куда в такую даль! А хозяйство? А земля?» Но не такой человек был Александр Михайлович, чтобы отступать. Наказав пере­дать лошадей, инвентарь, нажитые за эти десять лет тяж­ким трудом, только что образовавшемуся колхозу, он уехал на дальний Амур, прихватив с собой малолетнего Женю. Старшие — Виталий и Ростислав, распорядив­шись хозяйством, в ноябре выехали следом. Путь лежал через Москву. Братья побродили по столице, постояли у Мавзолея Ленина, подивились на причудливые маковки Василия Блаженного, на громаду храма Христа Спаси­теля, на золотоверхие шапки седого Кремля, на москов­ское многолюдие.

У какой-то кирпичной стены они увидели сотни лотков со старыми книгами. Глаза разбежались у заядлых кни­гочеев при виде такого богатства. В одной из книжных лавок среди книжного хлама сверкал золотым обрезом великолепный шеститомник Пушкина издания Брокгауза и Ефрона с прекрасными иллюстрациями и обширными комментариями. И хотя букинист назвал сумасшедшую цену, Виталий, не торгуясь, купил шеститомник, чем вы­звал негодование младшего брата.

—   Ты что? Спятил? А в дороге Пушкина твоего жевать будем?

Но старший брат отмахнулся, тогда Ростислав за­кричал:

—   Нет, братец. Так не пойдет! В поле мы горб гнули одинаково, значит, и денежки давай делить поровну. Вон на третьей полке стоит собрание сочинений Лермонтова. Плати — и пошли.

«Памятуя о высшей справедливости, мы, хотя и пред­видели серьезные упреки матери, уплатили изрядную сум­му за Лермонтова и отправились на Ярославский вок­зал...»— вспоминает Закруткин. И, хотя до далекого Аму­ра ехали голодные, «...купленные нами сочинения Пуш­кина и Лермонтова,— говорит писатель,— стали для нас с братом предопределением, знаком судьбы. Хотя мы с братом ни разу в жизни не изменили Сергею Есенину, великие русские поэты открыли перед нами вершины род­ной литературы, красоту языка, заставили работать над словом по-настоящему. Именно от них, двух поэтов, чьи сочинения были случайно добыты нами у московских букинистов, начался наш путь в науку. Позже брат Рос­тислав и я, окончив аспирантуру и защитив в Ленинграде диссертации, были удостоены ученой степени кандидата филологических наук, звания доцента и стали руководить кафедрами литературы, но Ростислав в Калининграде, а я — в Ростове-на-Дону».

...В поселке Завитая Закруткин стал учительствовать. Пришлось преподавать не только литературу, русский язык, но даже... английский! Не покидали мечты о высшем образовании, хотя не было и десятиклассного. И будущий писатель стал упорно учиться. Долгие зимние вечера про­сиживал он за учебниками, монографиями, любимым Пушкиным... Страстный охотник и рыболов, человек ис­ключительной любознательности, он, не колеблясь, при­нял предложение райисполкома и райкома комсомола возглавить краеведческую экспедицию, состоящую из пя­ти комсомольцев, по реке Бурея в глубь тайги. Отважные юноши проехали по льду на санях более девятисот ки­лометров, собирая и записывая этнографические и статистические сведения о жизни глухих таежных поселков. А глухомань здесь была такая, что в некоторых селениях понятия не имели о совершившейся революции. В избах красовались портреты покойного «императора всея Ру­си...» Это путешествие обогатило Закруткина новыми зна­ниями, записями неведомых ему досель песен, сказов, говоров...

А через год парень из далекого амурского села оше­ломил профессоров и преподавателей Благовещенского института блестящими знаниями русского языка и литера­туры. Экзамены он сдавал экстерном и не только получил отличные оценки, но и защитил дипломную работу по Пушкину. Кафедра единодушно рекомендовала его в аспирантуру Ленинградского педагогического института имени Герцена, куда он и поступил в 1933 году.

Тогда-то, прощаясь с деревней, уезжая на учебу в Ленинград, он проникновенно воскликнул:

«Ты воздала нам за все, земля. Ты вскормила и вы­растила нас, научила работать, открыла нам, как тайну, великую правду жизни, вложила в сердца наши доброту и жалость ко всему живому, и я никогда, никогда не за­буду тебя, родная земля, и вас, перелески, холмы и овраги. Когда-нибудь придет такая пора, и, может, я расскажу людям о вас, как положено рассказать сыну о матери: уважительно, любовно и нежно...»

Молодой научный работник сразу обратил на себя внимание не только обширной эрудицией, феноменальной памятью, но и публикациями литературно-критических статей, рецензий. Они регулярно появлялись на стра­ницах ленинградских газет, в ученых записках института, в журналах «Звезда», «Красная новь», «Резец». Среди многочисленных публикаций стоит особенно выделить статью о молодом Александре Прокофьеве «Идущий с песней». Искрометные, красочные, идущие от самой зем­ли стихи ладожского поэта не могли не быть замечены Закруткиным. Своим тонким крестьянским чутьем, чуть­ем по-настоящему интеллигентного человека, Закруткин распознал в мало кому тогда известном стихотворце продолжателя традиций Есенина, будущего большого ху­дожника...

В 1935 году в жизни Закруткина произошло два собы­тия, круто повлиявших на его дальнейшую судьбу.

В том году ленинградский аспирант проводил кани­кулы в старинной казачьей станице Усть-Медведицкой (непоседливый Александр Михайлович, покинув берега далекого Амура, прибился к берегам притока Дона и был в станице директором школы). Закруткин готовил диссертацию о Пушкине. Он знал, что в станице живет знаменитый Серафимович, но одна мысль о знакомстве с писателем повергла аспиранта в священный трепет.

И вдруг однажды, когда Закруткин читал в летнем театре лекцию о Пушкине, в зале появился сам Алек­сандр Серафимович. Он внимательно слушал лекцию, которую воодушевленный Закруткин читал без конспектов и книг, цитируя наизусть стихи великого поэта, его ма­ленькие трагедии, поэмы...

За кулисами старый писатель обнял лектора, пригла­сил его к себе...

«Я стал часто бывать у Александра Серафимовича,— вспоминает Закруткин.— Иногда мы сидели с ним до рас­света, и он рассказывал мне о многих литераторах, с ко­торыми встречался и которых я знал только по их книгам, говорил о задачах советской литературы, о своих творче­ских замыслах. Встречи с большим писателем, одним из зачинателей советской литературы, конечно, сыграли в моей жизни большую роль».

Когда Закруткин красочно рассказал о своей жизни в Екатериновке, о своем походе в глубь Амурской тайги, Серафимович заметил:

— Вам, батенька, писать надо. Не только статейки. Рассказы писать. Повести, а то и романы. Вы жизнь знаете, вы землю любите, людей любите...

И может, совсем не случайно Серафимович послал именно Закруткина к своему «молодому другу» Михаилу Шолохову в станицу Вешенскую...

Молодого ученого потрясла искренность и простота всемирно известного писателя. После трехчасовой непри­нужденной беседы расставались они добрыми товари­щами, гадали о будущей скорой встрече и не ведали, что встреча эта состоится лишь через десять лет...

Широкие донские просторы, величаво спокойный Дон, неистребимый дух вольности, который явственно ощу­щался и в характерах донских казаков, и в неповтори­мых по буйной силе и редкостной красоте донских песнях навсегда пленили сердце влюбленного в природу, землю, людей ленинградского ученого. Вот почему он с радостью воспринял назначение в Ростов-на-Дону, на должность заведующего кафедрой литературы педагогического ин­ститута.

Автору этих строк двадцать лет тому назад довелось познакомиться в Пятигорске с работницей городского об­щества «Знание». Узнав, что я с Дона и к тому же человек пишущий, она тут же спросила, знаком ли я с Виталием Александровичем Закруткиным. Я ответил, что не только знаком, но и живу от него в пяти километрах в станице Семикаракорской.

— Непременно передайте ему привет от его бывшей студентки.— Она назвала свою фамилию.— Это замеча­тельный писатель! Но знаете, какой он был изумительный педагог! На его лекции по литературе приходили с других курсов, с других факультетов. Всходит, бывало, он на ка­федру, стройный, подтянутый, в темно-синем костюме, красивый, интеллигентный... Никаких конспектов, ника­ких тезисов, а как начнет читать об истории создания поэмы «Братья-разбойники», о незавершенных пушкин­ских поэмах и пьесах, о «Демоне» Лермонтова — дух захватывает. Он никогда не повышал голоса, начисто был лишен театральности, не пользовался дешевыми эффек­тами. Держался он со студентами не то чтобы на рав­ных, но при нем мы не чувствовали себя скованными. Нам он казался мудрым и пожилым, а ему,— она хорошо улыбнулась,— было всего двадцать шесть лет!

В Ростове Закруткин начинает работать над своей первой большой художественной вещью — повестью «Академик Плющов». Молодой писатель избрал тему, ко­торая тогда была ему ближе всего (замечу, так он и всегда будет делать) — ученый мир. Прообразом героя повести был старый профессор-археолог Василий Пере­дольский, с которым Закруткин познакомился в Нов­городе.

Вышедшая в 1940 году первая повесть молодого пи­сателя вызвала споры, а это уже значит многое. По-раз­ному оценивая мастерство, с которым нарисованы персо­нажи повести, критики единодушно сходились на том, что у нового автора верный глаз, богатый язык, твердая рука, когда он рисует до сердца любимое — родную природу.

«В лесостепной полосе нашей России всегда особен­но привлекательна ранняя весна. Деревья еще не оделись ранней листвой, но уже каждая веточка обросла тугими почками, и кажется, что дереве чуть заметно трепещет, волнуется невидимой внутренней силой. Кое-где в овра­гах, как последнее напоминание об ушедшей зиме, еще лежат тусклые полосы набухшего грязного снега, а уж из влажной земли тянутся вверх нежные, светло-зеле­ные стебли степных трав. Тяжелые облака низко плывут над лесом и степью, каждодневно готовясь омыть холмы теплым весенним дождем. Встревоженная речка, бескрай­ним половодьем залив берега, не успела еще отложить на дно мартовскую муть — на ее поверхности, отражаю­щей голубое небо и облака, тихо скользят обломанные ветром ветки, множество соломинок, неизвестно откуда приплывающие щепки...»

Какой четкий поэтический ритм у этой зарисовки, какие простые и в то же время удивительные краски! Скажу заранее: Закруткин так и остался верен поэтиче­скому изображению картин природы во всех последующих произведениях.

И с первых же дней войны ростовский ученый и пи­сатель, сугубо штатский человек Виталий Закруткин, оставив исследования о Пушкине и Лермонтове, мате­риалы недавно обнаруженного калмыцкого эпоса «Джан-гар» (первая книга с его предисловием вышла в Ростове в 1940 году), работу над театральными постановками, уходит добровольцем на фронт. Уходит, несмотря на сла­бое зрение, на бронь. Уже вышла и разошлась неболь­шая книжка о нацистах «Коричневая чума», уже написа­ны первые фронтовые очерки, уже страницы толстого блокнота испещрены ровным круглым почерком — то были дневниковые записи,— уже шел сорок второй год, а конца войны было не видно.

Тяжкие страдные годы войны! Трудная героическая профессия журналиста — всегда нужно быть на переднем крае, чтобы все видеть своими глазами... Закруткин вое­вал на Дону, в лесистых предгорьях Кавказа, на линии Новороссийск — Туапсе, на перевалах Главного Кавказ­ского хребта, под Моздоком, Орджоникидзе, в песчаных бурунах у Ara-Богатыря, участвовал в Корсунь-Шевчен-ковской операции, форсировал Вислу. Рассказы и замет­ки, воспевающие стойкость и мужество советских людей, вселяющие в их сердца ненависть к фашистским захват­чикам, опубликованы им за годы войны в разных газетах и журналах...

И вот — штурм Берлина. Военный корреспондент майор Закруткин бежит с автоматом в передних рядах атакующих по мрачной, огрызающейся огнем улице фа­шистской столицы. В сером пятиэтажном здании засели отпетые эсэсовцы. Они поливают цепи атакующих таким плотным огнем, что бойцы вынуждены залечь. Убит коман­дир батальона, убиты другие офицеры, и тогда во весь рост поднимается высокий худощавый майор: «Вперед! За мной!..»

Фашисты выбиты, Закруткин контужен, но командо­вание батальоном не оставляет. На Александер-плац, цитадели гитлеровцев, его контузило вторично...

Орден ему вручал прославленный Маршал Жуков. Задержал руку майора, строго поглядел в глаза.

— Журналист, говоришь? — неожиданно тепло улыб­нулся.— Побольше бы таких журналистов! — И вдруг крепко обнял...

Еще в 1944 году писатель послал с фронта в Ро­стовское книжное издательство сборник рассказов «О жи­вом и мертвом» и рукопись «Повесть о слободе Крепкой». Надо ли говорить, что произведения писались в короткие промежутки между боями! Книжки вышли в 1945 году.

Между тем в толстой записной книжке, вернее, в тол­стенной тетради-дневнике, к концу войны почти не оста­лось чистых страниц. Этот-то дневник и стал основой «Кавказских записок», о которых с высочайшей похвалой отозвался Михаил Александрович Шолохов.

С этого, 1947, года, когда вышли «Кавказские запис­ки», Закруткин оставляет научную работу и становится профессиональным писателем.

Вот как он сам объясняет этот поворот в своей судьбе:

«Все эти дни перед моими глазами бесконечной чередой проходили картины только что минувшей войны: багровое от пожаров ночное небо, разноцветные росчерки трассирующих бомб и снарядов, тысячи мертвецов; осквер­ненные трупами воды рек, виселицы, бегство людей из горящих сел и городов, изуродованные, покореженные поля, посеченные, порезанные леса, предсмертные крики умирающих детей, надрывный плач женщин, простые и прекрасные в своей простоте подвиги наших солдат, до предела обнаженные в преддверии смерти человеческие характеры со всеми их тончайшими, в обычной жизни почти неуловимыми, чертами. Передо мной, словно неви­данная, похожая на охватившее все небо северное сияние, вдруг открылась великая и скорбная панорама жизни и смерти, и я увидел, познал трагедию человека и трагедию мира. Обо всем увиденном на войне я не мог молчать, обязан был в меру своих сил поведать людям, чтобы воздать им должное, живым и мертвым героям, и предо­стеречь своего сына от всего, что могло ему грозить в будущем. Я понял, что к научной работе, к чужим, по­желтевшим от времени рукописям, к институтскому каби­нету, к докторской диссертации, к лекциям и экзаменам, ко всему тому, чем жил до войны,— мне не вернуться больше никогда!»

Итак, пережитое, тревожная память войны властно потребовали от Закруткина не спокойной кабинетной на­учной работы, а повернули его судьбу на крутой, отнюдь не усеянный розами писательский путь.

Была еще одна причина, в силу которой Закруткин не только отказался от научной работы, но и от жизни в городе.

«Воспоминания о Екатериновке, о полях, о солнечных восходах и закатах одолевали меня. По правде говоря, о жизни на земле я никогда не забывал, потому что с землей были связаны мое детство, отрочество, юность».

И в 1947 году Виталий Закруткин навсегда поселил­ся в тогда мало кому известной, а ныне благодаря ему знаменитой станице.

Много воды утекло с тех пор в тихом Дону. Здесь, в просторном казачьем курене, написаны очерки и расска­зы о войне, о дорогих сердцу людях, статьи в защиту при­роды и родного языка, замечательный роман «Плавучая станица», мудрые философские рассказы «Подсолнух», «Млечный путь». Здесь создан гимн русской женщине «Матерь человеческая», здесь более двадцати лет работал писатель над эпопеей «Сотворение мира», которую по праву считает «главной книгой всей своей жизни». Здесь благодаря его хлопотам, хлопотам большого русского художника и бессменного депутата областного Совета, выстроены школа, Дом культуры, новый детский дом, жилье для специалистов, пекарня, магазины, проложен асфальт, водопровод... Да мало ли что!

Как-то в компании литераторов зашел разговор о ра­боте писателя. Говорилось, что писатель не должен замы­каться в узком кругу — его сердце обязано отзываться на события современности. Один из собеседников, длинно­волосый, с затаенной в уголках губ вечно презрительной ухмылкой, вдруг сказал:

—   Что вы заладили: гражданственность, граждан­ственность! Да я — поэт, и этим все сказано! Я пишу сти­хи и не хочу кропать статейки, очерки, ходить на всякие там собрания.

Егор Исаев — превосходный поэт, человек огромного темперамента, вспылил:

—   Ах, ты поэт! И этим все сказано? Сказано, да не про тебя, милый ты мой! Еще неизвестно, нужны ли кому твои снобистские стихи. А ты поучись у жизни, ты проверь, способен ли ты просто по-человечески помочь кому-либо, ты попробуй статью, очерк напиши. — Исаев ещеболее распалился. — Поразвелось, черт вас побери, таких как ты, чистых поэтов! Пушкин повыше тебя был, а и рецензии писал, и статьи, и в министерстве иностранных дел служил, и историей Петра, Пугачева занимался, и журнал издавал, и песни народные записывал, и моло­дых выискивал, поддерживал, и царям в лицо правду го­ворил. Поэт ты... Сукин ты сын, а не поэт! Некрасова забыл? Толстого? Чехова, который, в ту-то пору, боль­ной на Сахалин поехал, и один, заметь,— один! — сделал перепись населения острова. Маяковского забыл? Есенина?

Я слушал и думал: как же он прав! Что же это за поэт, писатель, если он не гражданин, если его сердце глухо к болям и радостям родимой земли!

Работая над этим очерком, я внимательно перечитал все произведения Закруткина и был в который раз пора­жен его неистовой любовью к земле и людям, его худож­ническому дару писать широко и проникновенно. Но еще более был я поражен, познакомившись с папкой «Депу­татские дела». Я живу в пяти километрах от Кочетовской, и, естественно, деятельность Закруткина проходит на моих глазах. Мне думалось, что в силу давней друж­бы и соседства я в курсе всех добрых дел, совершенных им. Оказывается, я не знал и десятой доли! К нему, как к писателю и депутату, обращались с просьбой о совете и помощи сотни самых разных людей со всех уголков Со­ветского Союза, десятки различных организаций, его при­глашали на свои съезды колхозники, совещания — учи­теля и врачи, слеты — пионеры... Его просили похлопо­тать о пенсии, квартире, приусадебном участке; школы — помочь достать учебные пособия, больница — новую авто­машину «скорой помощи», дальний плодовый совхоз — хорошие саженцы; осужденные ходатайствовали о поми­ловании. И во все просьбы Закруткин вникал скрупулез­но, не отступал, пока не добивался истины.

Не зарастала народная тропа к дому на берегу Дона, а в нем, на этом широком подворье, не было ни прислуги, ни личного секретаря. И все эти тяжелые обязанности вы­полняла верная спутница жизни, человек удивительного гостеприимства, сельская учительница Наталья Василь­евна.

Трудно ей было? Очень трудно. Но она с терпеливой гордостью несла тяжелый крест жены знаменитого пи­сателя, который и дня не жил без друзей, посетителей.

Как-то я спросил Закруткина:

—   Скажите откровенно, Виталий Александрович, не мешают ли вашему творчеству депутатские дела, все эти встречи, поездки, выступления и прочее?

Он спокойно ответил:

—   Ты знаешь, нет. Ну, разве смог бы я без этого написать «Плавучую станицу», «Матерь человеческую», «Сотворение мира», даже очерк «Кочетовцы» или «Кост­ры детства»? Да никогда бы! — И усмехнулся своей доб­рой лукавой усмешкой.— Ты, Борис, сам парень общи­тельный. Чего спрашиваешь?..

Я бормочу, что мое общение — одно, его — другое, да и время ему стоит поберечь для писания книг — годы уже...

—   А, — машет он рукою, шутливо декламирует:— «По­ка не требует поэта к священной жертве Аполлон, в заботы суетного света он малодушно погружен...» — Прерывает чтение, затягивается, говорит серьезно: — Надо уметь распоряжаться своим временем. Я ведь сплю мало, встаю с петухами и, пока не пошли люди, скребу потихоньку перышком. Ты когда пишешь? Ночью? Это плохо. Надо рано утром писать, когда голова свежа. Приучи себя раньше ложиться, раньше и вставать будешь. А люди что ж... Люди должны быть всегда возле художника,— говорит он.— Общаясь с ними, сколько я подсмотрел ярких характеров, удивительных судеб!.. Иногда вроде бы и не туда человек пришел — пенсию ему неправильно на­ числили. Ему бы в собес, в райисполком, а он — ко мне. Или отец с сыном вдруг поссорились, делиться приходят. Иной раз досадливо поморщишься, а поговоришь — смот­ ришь, что-то интересное пометишь.

...И опять вспоминаю я теплый весенний вечер и жи­ вого Закруткина.

Он стоит у вечерней воды с неизменным мундштуком в руке. Сегодня удалось хорошо поработать: с утра правил только что присланную корректуру повести «На Золотых песках» и дописывал очерк для центральной газеты, потом побывал на полях, в саду... Озимые взошли плохо — сказалась сухая прошлая осень. Надо помочь совхозу с яровыми семенами. Трактористы на мехдворе пожалова­ лись на неповоротливость «Райсельхозтехники» — никак не получат нужные запчасти. Позвонил туда, уладил.

Он не очень-то весело усмехнулся: многие вопросы, не будь у нас столько головотяпов и просто бездельников, можно было решить и без его участия.

В водах величавого Дона отражаются многочисленные фонари плотины и шлюзовальных камер, дробятся на тысячи осколков огоньки красных и белых бакенов, ред­ кие ночные птицы с придушенным криком низко проно­ сятся над никогда не спящей, вечно текущей в темно- синюю неведомую даль водой...

В восемь вечера встреча с избирателями в местном клубе... Закруткин снимает очки, затаптывает каблуком окурок, прячет мундштук в карман и медленно подни­мается по откосу.

Я смотрю на тающую в чернильной тишине весеннего вечера чуть сутулую, худую фигуру в тонком демисезон­ ном пальто, вспоминаю его долгую, богатейшую события­ ми жизнь, которую знаю, кажется, с самого дня его рож­ дения, вспоминаю его героев: академика Плющова, сол­ дат и офицеров из армейских тетрадей, рыбаков и ученых из «Плавучей станицы», несгибаемую русскую Марию из «Матери человеческой», семью Ставровых и железного большевика Длугача из «Сотворения мира», своих земля ков, которых «души золотые россыпи» мне открыл с неизъ­ яснимой силой и завидным мастерством мой земляк, учи­ тель и старший товарищ Виталий Александрович Закрут­ кин, большой русский советский писатель, лауреат Госу­ дарственных премий СССР. Вспоминаю его точные диало­ ги, удивительные по красоте, поэтической силе полотна родной природы, его неистребимую веру в добро, в разум человеческого гения...

Увы, на этой оптимистической ноте я теперь не могу закончить свой очерк о моем замечательном учителе и земляке...

В феврале 1984 года, возвращаясь с похорон Михаила Александровича Шолохова, Закруткин заехал ко мне.

Таким усталым, внезапно похудевшим, болезненным я его никогда не видел. Мне было известно, что совсем недавно, возвращаясь с сессии облсовета, он попал в авто­ мобильную катастрофу (пятую в его жизни!), сломал ребро, помял гортань...

— Да...— медленно и едва слышно сказал он совсем осевшим и каким-то надтреснутым голосом... — Вот и нет Михаила Александровича... Нету... И никто его не за менит...

Виталий Александрович простоял на промозглом фев­ ральском ветру более двух часов у гроба своего друга и учителя... На предложения — все знали, что Закруткин еще не оправился после автокатастрофы, — укрыться в тепле он не реагировал, и по отреченному его лицу, внезапно осунувшемуся и посеревшему, поняли, что он в те горькие минуты был далек от мысли о своем здо­ ровье...

— Жил Михаил Александрович, как солдат, и умер, как солдат,— продолжал он, — и похоронили-то его 23 февраля — в День Советской Армии...

Он поднялся — хрустнули колени, протянул мне ши­ рокую горячую ладонь, задержал мою в своей и вдруг процитировал любимого Есенина:

— «...Видно, мне пора уже в дорогу бренные пожитки собирать».

В октябре 1984 года мне позвонил председатель Семи каракорского райисполкома:

— Я только что от Виталия Александровича. Он в нашей больнице. Передал, что хочет видеть тебя и Машу...

Я был поражен его видом. Он ведь всегда был сухо­ щав, худ так, что дальше, казалось, и некуда... А тут...

—   Прощай, Борис... Прощай, Маша, — слабо прого ворил он. — Живите дружно, хорошо... А я... все... Все... Это конец...

Мы, растерянные, молчали, комкали такие неумест­ ные — был День учителя, и какой-то райкомовский ра­ ботник навязал их нам — букеты ярких цветов.

Вдруг он увидел, что Наталья Васильевна отвела мою жену в сторону, приподнялся на локте, кивком пригласил меня склониться, зашептал:

— Скажи, чтобы меня отвезли в Кочетовскую... Хочу умереть дома...

Через два дня, в полдень, он умер в своей любимой станице... Он завещал похоронить себя во дворе своей усадьбы, где прошли лучшие годы его жизни.

...Хоронили Закруткина необычайно ясным, теплым октябрьским днем. Оранжево пылали клены и тополя, посаженные школьниками по его настоянию вдоль ас­фальтированной дороги, построенной благодаря ему, по которой двигалась теперь траурная процессия.

Его, как настоящего солдата, хоронили с воинскими почестями. За артиллерийским лафетом, на котором ле­ жало его тело, шли родные и близкие, военный оркестр играл печальные марши...

Я ни на каких похоронах не видел такого моря людей, на лицах которых читалось неподдельное горе... Кажется, провожать его в последний путь вышла вся Кочетовская, все Семикаракоры, много было людей из Ростова, Мос­ квы, Ленинграда, других городов, сел и станиц...

Возле ворот его дома траурная процессия останови­ лась. Гроб на плечах лучших его друзей и близких мед­ ленно поплыл к последнему дому — могиле. И вдруг, когда уже его приготовились опускать, я взглянул в теп­ лое осеннее небо и вздрогнул, пораженный: на небе, казалось, прямо над его гробом, сияла прямая семицвет­ ная полоса.

«Радуга! Радуга!» — послышался отовсюду удивлен­ный шепот, и тысячи глаз уставились в небо. А удивлять­ ся было чему: ни вчера, ни сегодня на землю не упало ни капли дождя. Да и кто видел раньше в середине осени радугу?

Он жил с радугой и похоронен под нею.

1985

Борис Куликов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"