На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

А избы горят и горят…

Далекое-близкое

Такой тяжелой поездки в Москву у меня прежде не было. В издательстве «Российский писатель» только что вышел двухтомник моей прозы «Под открытым небом».

Я ехал на радостную встречу, а попал на похороны.

19 мая на 89-м году после долгой болезни не стало Михаила Николаевича Алексеева.

Едва поднялся в Правлении Союза писателей России на второй этаж, встретился с горестно озабоченными Мариной Ганичевой и Сергеем Котькало. От них-то и узнал печальную весть. Тут же подошел Николай Иванович Дорошенко, издавший мою прозу. С ним мы и вошли в открытую дверь кабинета Валерия Николаевича Ганичева.

Короткие, лаконичные приветствия. Не поворачивается язык говорить что-либо, не связанное с горькой утратой. А говорить о ней нет слов.

Почти машинально передаю Валерию Николаевичу свой двухтомник, а он тем временем озабоченно принимает от кого-то телефонную трубку.

Понедельник. Первая половина дня. Забот в связи со случившимся предостаточно. И все они требуют особого внимания.

Немногословность присутствующих, вовлеченных в общий поток организационных похоронных дел, сковывает.

Трудно быть на людях.

Спустился на первый этаж, туда, где, чуть дальше, в узком закутке коридора дверь с надписью: редакция газеты «День литературы. Не тронул дверь.

Хотелось побыть одному.

Так много связано с именем Михаила Алексеева, с жизнью героев его книг.

*   *   *

Всплыло в памяти давнее…

…Многоголосые, шумные сентябрьские дни, как водится, были у нас заполнены всклинь школьными новостями, футбольными сражениями на стадионе за огородами, и рыбалкой, страсть к которой у нас, пацанов, с началом занятий в школе не только не утихала, а разогрелась с новой силой.

В тот день мы всей семьей шумно и весело копали картошку. Я не услышал скрипа калитки, когда в огород к нам пришла моя бабушка Груня.

– Шура, возьми-ка, нашла на дороге, – она протянула мне тугой, схваченный в трубку обычным шпагатом, сверток.

Я отряхнул от теплой земли руки, поднялся над кучкой ядреной красной картошки и шагнул ей навстречу. В свертке оказались портреты русских писателей.

И бабушка Груня, и мама моя были неграмотными, едва могли написать свою фамилию, но к книге отношение всегда было трепетное.

…Вечером того же дня мы втроем наклеили портреты под самым потолком в нашей избе, на беленые саманные стены. По несколько штук в разные стороны от иконы в углу.

В начале левого ряда оказался Лев Толстой, в начале правого – Пушкин. А далее за ними: Герцен, Чернышевский, Куприн, Короленко, Лермонтов, Тургенев, Островский, Горький, Чехов, Достоевский…

Какие звучные и необычные фамилии.

«Эти люди особенные, – размышлял я, обозревая их долго и внимательно. – И люди ли они? Почему бабушка Груня предложила разместить их около иконы?.. Она просто так ничего не делает!..»

Многие из этих писателей мне были уже известны, но книги Чернышевского, Островского и Достоевского не попадались.

Я решил обязательно наверстать упущенное, разыскать их книги, раз они рядом с теми, кто написал «Филиппок», «Капитанская дочка», «Белый пудель», «Дети подземелья». И многое другое, что теснилось в голове, с невероятной крепостью оставаясь в памяти.

Но случилось вскоре неожиданное…

*   *   *

Едва я вошел в дедовой избе в горницу, как увидел на столе две толстенные книги. Размер их меня не удивил. Уже были прочитаны Майн Рид, Фенимор Купер, Дюма. Поразило завораживающее, емкое название: «Тихий Дон». Что-то манящее и бездонное слышалось в этих звуках, песенное: …дон, дон, дон…

Довольный, шагал я задами домой, заполучив на неделю от моего дяди книгочея Алексея первый том, совсем не представляя, как потрясет меня эта книга.

«Михаил Шолохов» – такого имени в длинном ряду на белёной стене нашей избы не было. Какое-то необычно тихое, шелестящее на губах. И главный казак: Григорий Мелехов!.. Он совсем не похож на Печорина, Гринева…

Правда жизни и глубина, масштаб событий и характеры русских людей в романе ошеломили с первых же страниц. Это я теперь могу так формулировать свое отношение к прочитанному. Тогда, в детстве все чувствовалось нутром, и не хватало сил осмыслить и выразить словом…

Позже мне попалось известное высказывание Серафимовича о том, что шолоховские герои «вывалились живой сверкающей толпой, и у каждого свой нос, свои морщины, свои глаза с лучиками в углах, свой говор».

Верно, все так и было. Так и есть!

И эти непривычные слова: майдан, чирики, шлях, гутарют!.. Читал эпопею о народной казачьей жизни, такой далекой и такой вдруг знакомой, запоем.

…Солнечные зайчики, словно блики от жгучей шашки Григория, легко перехватываемой им из правой в левую руку, запрыгали в моих глазах. На четвертой книге почувствовал резкое ухудшение зрения. Но не забеспокоился. Торопился дочитать.

Прячась в тенечек за широкими нашими сенями от необычно яркого сентябрьского солнца, преодолевая рябь в глазах, дочитал до конца.

К врачу все же пришлось обратиться. Он приписал мне очки.

В пятидесятых годах в сельской школе «очкарикам» было непросто. Правда, я мог постоять за себя и дать сдачу… Но… Носил очки я с полгода. Зрение мое поправилось. Где-то через год перечитал роман вновь. Уже спокойнее. Увидел и пережил многое, ранее незамеченное. Жуткие сцены гибели белых офицеров и Чернецова, а затем Подтелкова и Кривошлыкова – потрясли. И эти оброненные, негромкие вроде бы слова Григория: «Спутали нас ученые люди». Они не давали покоя…

Мне теперь кажется, я тогда, после «Тихого Дона», крепко повзрослел. И… стал думать о писателях. Откуда берется такой дар? И как это случается? «Как ему повезло, – размышлял я по-мальчишески об авторе великого романа, – он родился на Дону, среди казаков, в необычной жизни. Нельзя было ему по-иному писать! Одно слово: Дон-батюшка! Такая яркая жизнь! Только записывай…»

*   *   *

И тут новая книга: «Вишневый омут»!

И опять: тихое и совсем простое имя автора: Михаил Алексеев. Поразительное: почти наш, самарский. Из-под Саратова! И оказалось, что не только донская, и наша жизнь, притягательна! Заразительна! И она: чудо!

Забавно, меня тогда всерьез занимал вопрос: как рождаются, кто придумывает слова? С чьих губ впервые сорвалось: урёма, дубрава, Отчина?.. Когда находил в книжке редкое «свое» слово, радовался.

А тут у Михаила Алексеева столько «наших» слов: терн, синьга, подволока, стышной, дудак, калякать… Особенно радовало у Алексеева слово подволока. Мне всегда было обидно за это слово. У нас говорили: «Возьми на подловке», «Там где-то на подловке». И звучало… не очень… Я это всегда чувствовал. И тут полная прямо-таки реабилитация! Подволока! Для меня это было как награда…

Намного позже, уже когда учился в институте, попалась мне на книжном прилавке тоненькая, выпущенная издательством «Правда» в серии «Библиотека «Огонька» повесть «Карюха». Все в ней было наше и мое! И не мудрено. Жил я в доме деда. А там и рыдван, и мерин Карий. И быт, состоящий весь из сенокосов, рыбалок, нескончаемой работы на земле: на травокоске ли, на конных граблях, с косой в руках... И в доме отца тоже самое. Только по инвалидности не мог он работать конюхом, как мой дед.

…Все будто про нас и про предшествующее поколение, живущее уже взрослой жизнью…

Я перечитывал повесть несколько раз. Читали ее все родные и многие знакомые. К тому времени на моей книжной полке давно прописались «Разгром» Фадеева, «Чапаев» Фурманова, «Дерсу Узала» Арсеньева, «Капитанская дочка» Пушкина. И среди них теперь – «Карюха».

*   *   *

Я тогда уже писал стихи. Никому их не показывал. Сам удивлялся тому, что пишу. Зачем? Читал стихи других и недоумевал: зачем они пишут? Ведь были уже Пушкин, Лермонтов, Есенин? Разве можно написать лучше?

Но стихи рождались! Печатать в местных газетах не хотел. Однажды решился послать их Дмитрию Ковалеву на адрес журнала «Наш современник». Почему Ковалеву? Понравилась его тоненькая книжка стихов, выпущенная издательством «Молодая гвардия» в 1965 году в серии «Библиотечка избранной лирики». Основательность сопроводительного текста от составителя Василия Федорова притягивала.

Ответ пришел, к моему удивлению, быстро. С первой страницы письма бросались в глаза обжигающие размашистые строчки:

«…Стихи у вас пока получаются наивные, не самостоятельные.

В стихотворении «Платочек» сразу же похожее на пушкинское:

«Брожу ли я вдоль улиц шумных,

Вхожу ли во многолюдный храм».

И по интонации, и по ритму похоже. И с платочком, и с колодцем уже много раз было у других поэтов. Зачем же хуже повторять уже сказанное кем-то?

В других стихах есть верные мысли, но также не свои, не новые».

И далее:

«…Вы не лишены поэтического видения и даже думаете подчас поэтично, но это лишь отдельные слабые пока проблески.

…Читайте внимательно русских поэтов. Учитесь у них быть непохожими на других… Сказать что-то свое».

Ничто в письме не утешало, не давало, казалось, надежду на что-то настоящее. Даже упоминание имени великого поэта.

«Учитесь сказать что-то свое», – звучало как приговор. Но я ведь и говорил свое. Но оно совпадало со сказанным до меня. Но оно мое?! Другим я не мог быть. Говорить по-иному, непохоже на других, значит перестать быть самим собой, изменить себе? Но я бежал от искусственного… Я хотел оставаться какой есть. Жизнь самоценна! В ней поэзия, в жизни!

Мне явно не хватало литературной учебы. Но я не искал ее, полагая, что писатель должен родиться самостоятельно. Конечно, в этом было многое от молодости, от избытка сил.

«Я молод был, был жаден и уверен».

Мои крестьянские корни не позволяли мне суетиться. Я и сам понимал, что наивен в стихах, но не боялся этого. Мастерство казалось сомнительным достоинством стихотворца. Ценил истинность чувств. Я явно что-то не понимал тогда…

А стихи фантанировали. Мог написать пять стихотворений в один день…

*   *   *

После того как прочитал «Карюху», начал писать прозу. «Вот оно кровное мое!», – ликовали все внутри, когда я держал в руках повесть о Карюхе. И тут же моя радость тускнела: «О «моем» уже сказано. И опять не мной!»

Михаил Алексеев писал: «…В передней, под потолком, на ввинченных кольцах всегда висели две зыбки, и в них обязательно пищало по ребенку». То же самое было и в нашей избе. Висела, правда, одна зыбка, но через нее прошло четверо.

Только потолок у нас был «свой»: об этом я упомянул позже, в рассказе «Мишкина песня». Вначале-то никакого потолка в нашей саманной избе вообще не было. Была одна соломенная крыша. Потолок появился позже. Его настелили из слабых половых досок при замене пола.

Отец мой после госпиталя лет пять ходил на костылях. На конце каждого костыля у него было вбито по гвоздю, для надежной опоры. Весь пол от этого был в мелких точках и рытвинках. Большая часть тех досок и попала на потолок. Теперь, когда я ложился спать, эти, будто изъеденные оспой, доски были перед глазами.

На той же странице удивительной повести до сердечной боли знакомое: «Оживление за столом возрастало по мере приближения к ответственному моменту: щи почти выхлебаны, на дне оставалось одно мясо, и вот-вот прозвучит команда: «Берите».

Все в этой сцене из повести было «мое»!

Только мой дед не подавал за столом команду, а говорил нарочито буднично, как бы вынужденно: «Таскайте потихоньку». И едоки начинали ловить куски мяса.

«Сказать что-то свое», – это во мне засело крепко. Вскоре мои коротенькие лирические новеллы одну за другой начала печатать областная газета.

И что бы потом ни делал, жила во мне постоянно мысль: «И об этом напишу, и об этом. Ведь это я узнал изнутри как никто, и это…»

Получилось, что пошел я в прозе не самым легким путем: сначала прожить, потом написать. Так случалось почти со всеми моими опубликованными вещами. Только когда мне перевалило за сорок пять лет, решился напечатать свою прозу отдельной книгой. И те первые мои короткие новеллы составили основную ее частью

Не ведая того, Михаил Николаевич подтолкнул меня как мудрый отец в прозе к вполне осознанному мной шагу.

А за его спиной стояла фигура гения, чьи слова, взятые много позже в качестве эпиграфа, Михаил Николаевич использовал в своем романе «Драчуны»:

«Мне кажется, что со временем

вообще перестанут выдумывать

художественные произведения…

Писатели, если они будут, будут

не сочинять, а только рассказывать

то значительное и интересное, что

им случалось наблюдать в жизни».

Л.Н. Толстой.

«Перестанут выдумывать…», а мне и не хотелось начинать это делать. Я, очевидно, был слишком конкретным и деловым. Очарование «привычных мелочей» было дороже вымысла.

*   *   *

…А тут пришла, ворвалась неуемная страсть к химической технологии и связанной накрепко с ней наукой. В которой порой факт и опыт оказывались фантастически значимыми.

И люди науки, научная интеллигенция, по сути своей схожие в большинстве своем с крестьянством преданностью своему делу, трудолюбием, подлинностью и надежностью, бескорыстием, покорили меня. Я и сейчас чувствую себя должником всех тех, с кем рос на селе, а затем работал в науке. Это странное, на первый взгляд, соединение дало мне очень много.

Страсть к научной работе удерживала меня в своих объятиях до середины 80-х годов, пока не почувствовал, что желание писать неистребимо.

*   *   *

Рукопись своей первой книжки прозы принес директору Куйбышевского книжного издательства поэту Борису Соколову. Мои маленькие рассказики ему понравились. Книгу включили в план издания. Но меня удерживало одно обстоятельство.

Казалось: все, что я написал и напишу в последующем, как-то не соотносится с моей фамилией. Не соответствует она той действительности, в которой я вырос и которая – суть моей книжки. Со стороны для читателя либо фамилия автора, либо содержание книги могли показаться искусственными. Я боялся фальши, пусть даже кажущейся.

Позвонил Соколову и попросил поставить на книжке фамилию Вдовин.

– Это еще зачем? – требовательно прозвучало в трубке.

– Псевдоним.

– К чему он вам?

– Ну, как? – мялся я, – моя фамилия не соответствует. Для стихов еще может быть…

– Не валяйте дурака. Славянская фамилия. И красивая!

Я продолжал настаивать на своем.

– Поздно, понимаешь? Обложку уже сделали! – нашелся издатель. – Назад хода нет!

Полагая, что он лукавит, я помчался в издательство.

Ершисто глядя на меня через толстые линзы очков, директор басовито произнес:

– Фамилия у тебя – твоя?

Я согласился:

– Моя.

– Чего ж тебе надо?

– Она как бы случайная… Там, где я родился…

– Александр! Запомни: ничего случайного не бывает.

Он протянул красочную обложку. Недовольно нахмурив брови, произнес:

– Извини, брат, получилась немного не того… Рассказики неплохие… да… А обложка больше подходит для брошюры по кулинарии. Художника смутило название книги: «Степной чай».

Странно было такое слышать. Но слова: «рассказики неплохие» перевешивали все.

В висках стучало: «Неужели я все-таки писатель?..» Открывались в собственной судьбе такие дали…

– А можно посмотреть, как все делается? – спросил я.

– Не понял?

– Ну, как рождается книга? Как набирают? Брошюруют и так далее?

Брови у поэта-директора полезли вверх.

– Малиновский! Странный вы, вообще, человек. Впервые вижу автора, рвущегося посмотреть, как набирают его книгу.

– Ну и что? Технология. Это всегда интересно!

– Ну, во-первых, делают это не здесь, а в типографии. Надо долго ехать.

– У меня есть время.

Директор посмотрел на меня, как на малое дитя:

– А, во-вторых, гоните из себя технаря. Вы чересчур конкретны.

– Но без конкретики, подробностей нет и литературы настоящей, – как бы оправдываясь, произнес я. – Все же из мелочей состоит…

– Как это у вас такая проза идет? – вслух удивился мой собеседник. – Как вы соединяете в себе все это? Он мне говорил то «ты», то «вы».

Свои стихи показать ему я не решился.

Эта рукопись стихов, которую я около двух десятков лет назад подготовил и с которой тогда намеревался все-таки поступать в Литературный институт, пылилась дома на полке. Тогда, в последний момент перед отъездом в Москву, я передумал ехать «учиться на писателя»: еще продолжал барахтаться между догадкой, что настоящие стихи научиться писать нельзя и огромным желанием глубже познать поэзию. Все-то мне казалось, что я не готов, не знаю пока жизни.

«О чем не подумал – про то не расскажешь;

о чем не поплакал – про то не споешь».

Через полгода женился и о своем намерении поехать в Москву учиться вспоминал с иронией.

*   *   *

Мою повесть «Степной чай» издали 25-тысячным тиражом. И я даже получил гонорар. И хотя деньги были по сравнению с тем, что я тогда зарабатывал, совсем небольшими, гонорар, по моему разумению, свидетельствовал о чем-то очень серьезном.

*   *   *

Впервые я увидел Михаила Алексеева в ноябре 2000 года на 10-м съезде писателей России. Он открывал съезд. Я так давно ждал встречи с автором «Карюхи» и «Вишневого омута».

Он оказался невысоким, негромким и лишенным всякой официозности человеком. Прихрамывающий. Это обстоятельство, несмотря на орденские планки и звезду Героя Социалистического Труда, еще больше делало похожим его на моего отца Василия Федоровича Шадрина. Я-то знал, что неродной мой отец – Герой труда, как и десятки других моих безвестных односельчан, только не замеченных…

К тому времени я был уже членом Союза писателей России, получил за повесть «Под открытым небом» Всероссийскую премию, а чувствовал себя на съезде школьником.

Едва объявили перерыв, попытался приблизиться к Михаилу Алексееву. Мне это удалось, когда он направился по коридору на обед. Я подошел. Назвав себя, сказал, что очень рад видеть автора «Карюхи».

Кто-то из сопровождавших его услужливо попытался, тесня меня, увлечь писателя вниз, в кафе. Я заторопился сказать самое важное. И заговорил о том, что и у меня в детстве была лошадь, только не Карюха, а Карий, слепой на левый глаз здоровенный мерин, что дед мой – конюх и все мои родственники и знакомые очень любят повесть. Выглядело, наверное, это забавно…

Михаил Николаевич доброжелательно, улыбаясь, слушал. Очевидно, уловил в моем косноязычии искренность и, что меня особенно тронуло, совсем по-свойски, как давно знакомому, сказал:

– А я ведь ее написал всего за месяц…

Больше он ничего не успел сказать. Его увлекли в дверной проем все те же услужливые руки. Он пропал из виду.

Сказанная им короткая фраза покорила меня своей доверительностью.

Потом еще несколько раз видел его. Мы говорили. Но на ходу. Он вел себя все также просто.

Написав свою повесть «В плену светоносном», я попытался через Ямиля Мустафина, который наведывался к Алексееву в Переделкино, передать ее ему. Добрейший Ямиль Мустафьевич стал для меня особенно близким, после того, как поехал со мной на мою родину, перезнакомился с моими земляками, сходил в дом моего деда, в котором я родился и вырос. И всем понравился. Его теперь у нас многие помнят. Взяв книгу, он невольно развел руками: «Михаил Николаевич прибаливает крепко. Вряд ли сможет прочитать»…

*   *   *

Роман «Ивушка неплакучая» я прочитал, когда уже закончил институт.

Теперь снова держу в руках заветный томик. Читаю аннотацию: «В романе «Ивушка неплакучая» Алексеев создает образы русских женщин, в дни и годы суровых испытаний не только не утративших свою душевную красоту, но проявивших всепобеждающую любовь и огромную внутреннюю силу».

Все так! Все, конечно, тогда так и было.

Но что стало с нами потом?

Где те женщины? Какие они теперь?

Не дает покоя голос моей землячки Татьяны, схожей по возрасту то ли с дочкой, то ли с внучкой алексеевских Фени Угрюмовой или Журавушки:

– Саша, что же это Богу-то не до нас? Либо так сильно нагрешили мы? Неужто наша доля такая? Прибрал бы он мово Миколая.

– Совсем спился? – спрашиваю, глядя в землистое лицо собеседницы.

– Ладно что пьет и не работает. Теперь стал из дома что ни попадя тащить и пропивать, – отвечает будничным голосом. – Устала. Когда-нибудь не стерплю – пришибу насмерть его. Разорит нас. Мне еще двух дочерей замуж надо отдать. Пристроить как-то.

Прибрал бы потихоньку его… Увел бы от греха меня. Убью… Неужто наша доля такая?

Дико было слышать все это и видеть самого Николая. Два десятка лет назад был он одним из лучших механизаторов. В почете был. «Разбабахали», как он говорит, местный совхоз. Растащили все. Как большие рыбьи скелеты белеют за селом обветшалые железобетонные конструкции коровников. Там когда-то работала Татьяна. Теперь без работы. Только огород. В прошлый мой приезд стен не было, но перекрытия оставались на месте. Теперь и плиты наполовину утащили. Николай мог быть только при большом общем деле. Не стало такого дела, забыли про специалистов, и – потерялся человек. Не стало смысла жизни.

Фрося Угрюмова, Журавушка – стоят непридуманными, живыми перед глазами. А моя землячка Татьяна, как с ней быть? Не одна она теперь такая… С пьющим беспробудно мужиком или без него, давно сгинувшем…

О русской женщине еще в 1960 году, почуяв запредельную бездну, так сказал Наум Коржавин:

…Столетья промчались. И снова,

Как в тот незапамятный год –

Коня на скаку остановит,

В горящую избу войдет.

Ей жить бы хотелось иначе,

Носить драгоценный наряд…

А кони все скачут и скачут,

А избы горят и горят!

…Когда-то Михаил Алексеев в своих повестях резко повернул от военной темы к деревенской. В последние десятилетия вновь вернулся к тяжким военным годам. Как ни трудны они были, но в них он увидел опору для духа. В них,   а не в нашей теперешней «мирной жизни».

Города меняются.

Деревни исчезают на глазах. А люди?

Россиян становится почти на миллион в год меньше. А остальные?

Идет угрожающее расслоение, а вместе с ним и некое дьявольское отсеивание. Как на больших, гигантских ситах просеиваются судьбы людей. Идет отбор. И в результате его одни как бы остаются для жизни в будущей «демократической» России, другие будут не жить в ней, а существовать, на самом ее дне: в нищете, трущобах. Таковы реалии нынешней жизни.

Одни россияне среди апатии и безволия пытаются не опуститься на колени, не смириться с навязываемым порядком. Другие все еще где-то в уголках сознания таят веру и ждут, что государство вот-вот объявит всенародно главную цель, и все встанет на свои места. Затаенность рождает бездействие. Третьи хорошо помнят, а вернее, сбились со счета, сколько раз власть надувала народ, и уже ни во что не верят.

Последних становится все больше и больше.

*   *   *

Сколько воды утекло и сколько дум передумал за перестройку один из миллионов ограбленных победителей Второй мировой войны. Когда-то в начале 70-х вложивший в уста одного из персонажей романа «Ивушка неплакучая» Максима Пакленникова слова:

«Выдюжили! Скажи на милость… выдюжили! Да, да! … Что бы вы там ни калякали насчет нас, как бы ни каркали, а она у нас двужильная, Советская-то власть! Хрен возьмешь ее голыми руками!..»

Это писал один из доблестных крестьянских сыновей. Вначале солдат, испытавший всю горечь отступления в 41-м и 42-м годах до Волги, потом победоносный ратник, который сражался и наступал от Сталинграда через Курское сражение, Прохоровку, Днепр и – до Праги и Вены. Победитель Великой войны.

Михаилу Алексееву было суждено прожить долгую жизнь. И он заполнил ее великим содержанием. Вначале защищая Родину, а потом создав более 40 художественных произведений. И среди них общеизвестные: «Солдаты», «Дивизионка», «Вишневый омут», «Хлеб – имя существительное», «Ивушка неплакучая», «Карюха», «Драчуны», «Мой Сталинград». Крестьянский сын стал драгоценной частью нашего русского мира, выжившего благодаря таким людям, как его герои: хлебопашцы и воины. Благодаря таким, как он сам!

В чьих руках теперь окажется заветный мир. И каким ему суждено быть? Кто о нем скажет так, как он – последний сталинградец. С «очарованием привычных мелочей» в «деревенской прозе» и мужеством в цикле своих военных романов.

Неужто наступит время тех, у кого не дрогнет сердечко при виде такого:

«…Шелковистая, бархатно-мягкая и нежная гривка жеребенка стремительно стекала по крутой длинной шее прямо на широкую спину, взбегающую на такую же крутую, раздвоенную часть трепетного, как бы все время переливающегося тела. Пушистый, как у зверька, хвост был пока что куцеват, но уже по-лошадиному мотался туда-сюда, как маятник. Брюшко поджарое и кучерявилось еще не совсем просохшей и темной шерсткой. Продолговатые ноздри пульсировали, мигая красными точками, из них размывчиво выпархивал парок».

Так сказано Михаилом Алексеевым в его повести о Карюхиной дочери – будущей рысачке Майке.

*   *   *

Роман «Драчуны». Можно ли забыть голод в Поволжье. И можно ли допустить впредь такое! Саратовская и Самарская области рядом. Мой дед был опытным охотником   и рыбаком. Тем и спасались. Да еще нашел он за селом в сугробе мерзлый труп лошади. Это было большой удачей. Собак и кошек в селе уже не было, съели.

*   *   *

«В России каждый писатель был воистину и резко индивидуален, но всех объединяло одно упорное стремление – понять, почувствовать, догадаться о будущем страны, о судьбе ее народа, об ее роли на земле…»

Эти слова принадлежат Максиму Горькому. Их привел Михаил Алексеев в одном из своих томов прозы перед автобиографией «Познай самого себя…»

…Не только писатели, наш народ сейчас хочет понять, что же будет с нами, со страной?

Но вот беда: влияет он на свою судьбу все меньше. И поселяется равнодушие к смерти…

*   *   *

Приехав из Москвы, попал я на читательскую конференцию, организованную областной библиотекой и нашим Самарским отделением Союза писателей.

Мне дали слово сказать о своем, только что вышедшем в Москве прозаическом цикле «Под открытым небом».

Начал я с того, что не стало Михаила Алексеева. Сообщение оказалось неожиданностью. Никто об этом не знал. Так позаботились о том средства массовой информации. Весь зал, около трехсот человек, всколыхнулся, и все, как один человек, встали, застыв в скорбном молчании. Учителя, врачи, работники библиотек – они-то и были частицей того великого народа, о котором и для которого писал Михаил Алексеев. Он был частью их.

Через неделю похожее случилось и в моем селе на встрече с земляками-читателями.

Уже на выходе из клуба, подошла ко мне пожилая женщина – бывшая школьная учительница и то ли пожаловалась, то ли поддержать захотела, сказала глухо:

– Мы уже привыкли, что втихую сиротеем. Ни в газетах, ни по телевизору… Молчок… И радио в селе давно не стало…

*   *   *

19 января 2005 года в конференц-зале Союза писателей России в Москве на Комсомольском проспекте, 13, состоялось вручение премий Союза писателей России, журнала «Новая книга России» лауреатам 2004 года. Тогда в прозе лауреатами премии имени Эдуарда Володина были названы Михаил Алексеев за повесть «Через годы, через расстояния», Виктор Потанин за книгу «Доченька» и Дмитрий Неверов за книгу «Хроника флотского спецназа». Была отмечена премией в разделе «Детская книга» и моя повесть «Под старыми кленами».

Общаясь после торжественной части с Михаилом Алексеевым, в который раз невольно отметил для себя магнетическое влияние на окружающих автора любимой мной «Карюхи».

Чуть позже, вернувшись в Самару, сказал об этом старейшему самарскому писателю Михаилу Яковлевичу Толкачу. И открылось мне неожиданное.

Оказывается, Михаил Яковлевич учился вместе с Алексеевым на Высших литературных курсах в Литературном институте. На одном потоке. Точнее: как он мне пояснил, на 2-м потоке, который был образован в 1955 году. Первый поток – в 54-м.

И засверкала россыпь имен: Михаил Алексеев, Николай Доризо, Марк Соболь, Юрий Левитанский – все они со второго потока. Однокашники.

На потоке учились сорок человек двадцати двух национальностей. Проходили курс обучения киргизы, осетины, белорусы, украинцы, тувинцы, татары…

И среди них: Чингиз Айтматов, Николай Шундик, Семен Данилов, Заки Нури, Юсуп Хаппалаев, Павлюс Ширвис, Ион Друца, Наталья Капиева, Вадим Очеретин, Степан Чернобривец, Юрий Усыпченко. И моряк из Белоруссии Дмитрий Ковалев – первый из поэтов, кому я решился показать свои стихи.

Каждый слушатель курсов со своим опытом, со своими пристрастиями, национальными особенностями в характере и судьбе. И старостой на этом удивительном потоке был Михаил Алексеев. Он явился на первое собрание в форме подполковника. Когда директор курсов – Тамара Казимировна Трифонова, сестра Веры Кетлинской, автора романа «Мужество», которым еще до Великой Отечественной войны зачитывалась молодежь, сказала, что на потоке должен быть староста, выбрали без колебаний его – Михаила Алексеева, бывшего политрука, потом командира роты. Не удивительно, за его плечами были к тому времени боевые дороги через всю Украину, затем Румынию, Венгрию, Австрию и Чехословакию.

Победный день Михаил Николаевич встретил в Чехословакии в качестве корреспондента армейской газеты «За Родину». В Вене, работая в газете «За честь Родины», написал свой первый роман «Солдаты». А в октябре 1952 года был переведен в Москву на должность редактора редакции художественной литературы Военного издательства.

Спрашиваю Михаила Толкача:

– Каким он был тогда, на учебе в Литературном институте?

– Тянулись к нему. Как магнит для большинства из нас. Простой. Много помогал начинающим.

– А потом, – спрашиваю, – после окончания учебы? Общались?

– Бывал у него в двухкомнатной квартире на Смоленской набережной. Жену Галину Андреевну запомнил приветливой хозяйкой. А хозяин дома любил украинские песни. Не забуду, как он пел «Распрягайте, хлопцы, коней», «Очи дивочи».

Я слушал и невольно отмечал: «Вот еще одна притягательная черточка характера большого русского человека». Напомнил, что Алексеевых в селе Монастырском звали хохлами, читал об этом.

Услышал в ответ:

– Кажется, бабушка его была украинкой…

Из рассказов Толкача узнал, что жили литбурсаки, как они себя называли, в Переделкино, в восьмиквартирном двухэтажном доме. Отсюда их на автобусе Литфонда СССР возили на занятия в институт. Часто с ними в одном автобусе оказывался и Александр Фадеев. Он жил в Переделкино в дачном доме до самой своей смерти. Потом в книге воспоминаний «В одном строю» Михаил Толкач напишет об этом скорбном воскресном дне, 13 мая.

Из его разговора в тот день с садовником Фадеева в Переделкино:

«Утром Лександрыч позвал меня к себе. Сидим на лавочке, калякаем. Должно, с час обговаривали план на неделю. Что и где высадить. Какие цветы на какой клумбе. Какие деревца выкорчевать… Женка его, Ангелина Степановна, в отъезде. Сын в своей комнате зубрил за девятый класс. Лександрыч наказал:

– До обеда меня не тревожьте. Буду наверху.

После двух стучимся – молчок. Открываем дверь – лежит на постели. Подушка на груди. Из-под нее – красная полоска, на светлой рубахе. Видать стрелял под подушкой».

И далее уже о прощании с покойным классиком в Колонном зале Дома союзов на Пушкинской улице столицы:

«К полудню слушателей Высших литературных курсов сгруппировали и распределили среди них венки. Мне с Юрием Усыченко (прозаик-фронтовик из Одессы) достался венок от ЦК ВКП(б). Большой, из красных роз.

Гроб пронесли на руках до гостиницы «Гранд-отель». Затем траурная процессия направилась в сторону Ново-Девичьего монастыря.

…Гражданская панихида. Скорбные слова ораторов…

…Вдруг на ветку сиреневого куста опустилась пичужка, как мне показалось, овсянка.

Зацвенькала, вертя головкой, присматриваясь к людям у могилы. Это было так неуместно и поразительно символично, что очередной выступающий запнулся и умолк…

У многих слезы. Всхлипы рыдающих…»

Так прощались с членом ЦК партии, депутатом Верховных Советов СССР и РСФСР, секретарем правления Союза писателей, вице-президентом Всемирного Совета Мира…

И Александром Булыгой – комиссаром дальневосточной Сучанской партизанской бригады, родившимся на Волге, в селении Кимры Тверской губернии в семье вышедшего из крестьян в сельские учителя отца и материцы-фельдшерицы.

Как много вместила в себя жизнь Михаила Яковлевича Толкача.

«Бурятский хохол», как его звали в Литературном институте, двадцать пять лет проработал в Бурятии. Электрик. Партийный работник, инструктор обкома, собкор газеты «Гудок» и с 1963 по 1978 год – ответственный секретарь писательской организации Куйбышевской области.

Для него характерно постоянное пристальное внимание к человеку, пишущему, читающему… Не назидательное, не поучающее – товарищеское. Это, наверное, оттуда вынесено: из того времени и общения, когда он был «литбурсаком». Из того товарищества.

Это он первый сказал мне, что я заслуживаю быть членом Союза писателей. И написал рекомендацию.

*   *   *

Помню в студенческие годы, когда я отправлялся в свое село, говорил однокашникам: «Еду в свою столицу».

Тогда в пригороде Самары (бывший Куйбышев), название которому по-волжски крепко и глыбасто – Кряж, висела табличка-указатель и на ней крупно, почти одинаковыми буквами начертанное, красовалось: «Москва» и «Утевка». Домой всегда я ехал по трассе на Москву, но сворачивал вскоре направо, где в восьмидесяти километрах от областного центра и было мое село.

Это соседство на одной табличке двух моих столиц: «Москва» и «Утевка» всегда согревало душу. В любое ненастье!

В Москве я оказался только лишь в двадцать четыре года, когда получил первые в своей жизни отпускные. Тогда я уехал, никому об этом не сказав, молчаливо уклонившись от важнейшего дела, определявшего так много в отцовском доме – тяжелого, но столь необходимого лесного сенокоса и заготовки дров на зиму.

Уехал не Москву смотреть, а в придуманное мною мое первое путешествие по маршруту, который сам себе определил: Рязань – Тула – Владимир, а точнее: к Есенину в Константиново, к Толстому в Ясную Поляну и к Солоухину в Алепино. Москва была в конце моего путешествия.

Об этой своей поездке как-нибудь в другой раз…

…Прошли годы. С той поры я побывал в 18 странах мира. Много видел столиц. Но эти две!..

Кружа по столицам мира, пришел к такой простой теперь для себя истине: надо много поездить, многое посмотреть! Но вернуться! И жить там, где родился. Где произошло таинство твоего появления на свет. Там истоки жизненной силы. Это я твердо себе усвоил.

Но есть одна червоточина в сознании.

Села Утевки – столицы моей – как бы уже и нет? Моя Утевка – теперь поселение. И дед мой, и бабка, и отец с матерью, и брат, и моя родня, к чьим могилкам на въезде в село я каждый раз при возвращении прихожу – враз стали поселенцами? Выходит, и я поселенец?

Да, когда-то наши прародители пришли сюда на берега Самары и осели. И жили основательно.

Уже в 1810 году была построена первая Дмитриевская каменная церковь. И жителей тогда в Утевке было более пяти тысяч. А в конце девятнадцатого века возвели вторую церковь. И ведь, кажется, всем известно, что обустроенное крестьянами место, в котором стоит церковь, и есть – село. Для чего же огород городить? С поселенцами-то? И кого это из нас, моих родственников, послали сюда на поселение по приговору суда? Не было такого!

«Поселеньем зовут место, заселенное ссылочными, а поселенный – ссылочный, ссыльный» – это из словаря Даля.

…Мне, наивному, казалось всегда, что наши утевские предки Утовкин, Селезнев, Киселев добровольно, по велению сердечному выбрали красивейшее место на линии встречи леса и бескрайней степи, да и покоренные красотой вольной, пустили свои корни в раздольной лесостепной сторонушке…

Пусть даже они и были поселенцами в этих местах, но мы-то через два с половиной столетия, может, все-таки сельчане? Нет, тут что-то не так! Не сходятся жизнь и закон РФ «Об общих принципах организации законодательных (представительных и исполнительных) органов государственной власти субъектов РФ».

Вот уж, действительно, как у Даля: «В городе рубят, по деревне щепки летят».

Но ведь и городам досталось. Сколько их попало в разряд городских поселений.

Сколько теперь стало как бы и не коренных жителей, а сельских и городских поселенцев.

Ладно, села Утевки, моей столицы, затерявшейся в заволжских степях, как бы не стало.

Но Москва-то есть?!

О, да – мегаполис!

Но, став гигантским городом, она в своей нынешней мощи стала другой.

Указателя на перекрестке том в направлении Утевки нет. Давно нет. И указатель на Москву исчез. Не до поселений сейчас главной столице? Неужто она теперь сама по себе, а мы сами по себе? Без указателей будем жить?!

Вроде бы нет боязни путнику сбиться с направления. Но не ровен час, в ненастье-то, в непогоду?.. Или уже хуже того, что есть, не будет?

И никаких целей у нас теперь нет? Указывать и вести некому и некуда? Раньше государство вело за собой. А теперь?

…И споткнулся на мысли: а что, село Константиново теперь тоже поселение? Тимониха? Овсянка? Ширяево? Алепино? Монастырское, в котором родился и вырос Михаил Алексеев? Все это – поселения? И их великие питомцы? Есенин – поселенец? Снова посмотрел у Даля: «…Поселенцы поселяются вдоль речек, покидая позади себя безводные степи. Поселенец – что младенец, что видит, то и тащит».

Из моего села и из сел моего района (читай теперь поселений?) вышли дипломаты, доктора наук, художники, Герои Труда и Советского Союза… Я их всех помню и могу назвать при необходимости поименно. Давно хочу написать о них повесть. Они – гордость моих односельчан. И так по всей России.

…Сельчане сейчас в одиночку, соборно, как могут – сопротивляются.

Восстановлены в Утевке храм и колокольня. Народ потянулся к вере. В только что недавно вышедшей книге «Главное русло судьбы» житель Утевки Владимир Петрушин написал непростую историю своего района и, конечно, Утевки.

Что значит его книга?

Чем она окажется через годы?

Неужто реквием?

Но уже не по крестьянскому укладу жизни, крушение которого идет более 70 лет и которое так чувствовал Михаил Алексеев, а по самой нашей жизни? Не может того быть!

*   *   *

Когда мы в Переделкино выносили из храма после отпевания гроб с телом Михаила Николаевича, Сергей Николаевич Котькало обратился ко мне, протянув руку:

– Подержите пока…

– Что это? – не сразу понял я.

Он не ответил. В следующий момент стало ясно. В моей руке были винты от гробовой крышки. Я не был готов к такому. Это и определило мое состояние на похоронах. Вмиг воспринял все как знак. И какой?!

Сердце билось учащенно.

Винты жгли мне руку.

Будто все мы, присутствующие, оказались сейчас, в эти скорбные минуты, на пороге прощания со всем нашим крестьянством. Не знающим, не ведающим о кончине своего, может быть, последнего, неповторимого, искреннего певца.

В голове рефреном стучало:

«Не ища с завидным постоянством,

Кто отсталый, кто передовик.

Я бы в честь советского крестьянства

Персональный памятник воздвиг!»

Эти строчки Михаил Николаевич привел в своем очерке «Крестьянка» в далеком еще 1973 году.

*   *   *

…Хочется вернуться в Переделкино. К могиле с деревянным крестом чуть сбочь от дороги, где течет речушка Сетунь.

Побыть там еще.

О чем зажатая со всех сторон теперешней потускневшей жизнью тихо сетует эта речка?

Она слышала такие голоса и видела такие лица…

Июль 2007 г .

Александр Малиновский (г. Самара)


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"