На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Наши йдуть

Рассказ

Иногда мне кажется: почти всё детство своё я проспал. Чтобы меньше видеть.

Да и  в ту ночь мартовскую спал себе, спал, но вот звук какой-то непривычный вынул меня мягко из сна.

Место моё было – на печи, на грубе, в её тёплой пазухе. Я легонько приоткрыл занавеску, потому что звук шёл снизу, из хаты. Посредине комнаты, кажется, прямо на полу, горел фитилёк. Вокруг него выступал из мглы круг каких-то тёмно-серых неуклюжих существ. Они молча, сосредоточенно лузгали семечки. Они были все в платках, шерстяных или суконных, в зимних одёжках, телогрейках или овчинных шубёнках. И сидели почти ровным кругом, глядя на фитилёк. Кто на табуретке сидел, кто на лавке, а кто, может, и прямо на глиняном полу. Поначалу я почти оторопел от вида этих существ. Но когда пригляделся, то различил среди них бабушку Дашу, маму, и тётю Лизу. И успокоился. Щёлкание семечек соняшника – кто же этого не видел? Разве я и сам никогда не жевал гогушки? Странно было то, что они собрались для этого занятия таким большим  кругом, да ещё посреди ночи, и лузгали молча, лишь иногда кто-то вздыхал.

Наши сельские женщины, когда щёлкают семечки, не сплевывают шелуху на пол, а всякий раз кончиком языка пододвигают порожнюю кожуру на край нижней губы, и там это шелуминня, смоченное слюной, собирается, нарастает целой бородой и потом само отваливается на подол или на пол. Меня очень дивил вид такой раз от разу вырастающей чёрно-серой бороды, и я сам, жуя семечки, с недавних пор старался, чтобы и у меня выросла борода подлинней, но это не очень получалось.

Но почему всё же они собрались в самую темень? И почему молчат, отчего вздыхают?

Наверное, сама бабушка, пока с вечера топилась печь, нажарила целую сковороду семечек, и пришла старшая из её дочерей тётя Лиза, пришли соседки, вышла из своей комнатки мама – средняя дочь. Не могу различить, вышла ли младшая из сестёр, тётя Галя. Нет, не вижу её. Она – медсестра и жевание семечек, как я заметил, презирает. К тому же, она только недавно вернулась  из немецкого плена.

Дедушки между ними я тоже не вижу. Да и что бы ему тут делать? Не мужское это занятие – лузгать соняшник, а жиночье. Может, в коровнике спит дед Захар, возле Красули?

Меня тоже опять клонит в сон, потому что глядеть долго, как они всё молчат и молчат, скучно.

Но через какое-то время я снова пробуждаюсь и вижу, что внизу ничего не переменилось.

– Бабушка, що такэ?– не выдерживаю я.

Бабушка Даша, а за ней и все остальные поднимают глаза на печной закут, на мой  ворчливый голос.

– Та ничого… Спы соби на здоровля, – строго говорит она. Отирает от лузги подбородок, но снова, как и все, принимается за семечки. Бабушка у нас главная из женщин, и когда она что-то мне приказывает, то мама молчит. При бабушке мама, хотя и учительница, вчитэлька, кажется маленькой, чуть постарше меня.

Но мне уже не спиться. Я ворочаюсь, тоже начинаю вслух вздыхать. Не оттого, что и мне захотелось семечек. Просто, очень хочется узнать, почему это они молчат. Могли бы и поговорить, как обычно среди женщин, ну, хотя бы о немцах, о том, как они вчера целый день шли через село бесконечным обозом, и только к сумеркам ушли самые последние…Или о той бомбёжке, что была недавно… Или о той ночной страшной стрельбе, когда над нашей  долиной пролетали в тучах визжащие, будто свиньи недорезанные, железяки. Я тогда сидел с дедушкой на глиняной завалинке хаты, потому что внутри, в комнатах или на печи мне было бы ещё страшней, а тут дедушка своим тихим голосом  и покашливанием меня успокаивал.

– Чуешь? Як гром грымыть… От, железяка скажена!– мотал он головой, будто восхищаясь дикими звуками.– А ось цэ? Мов свыня недоризана…

– А, можэ, то якесь колесо скаче з горы у долыну? – поддерживал я его игру.

– А бис його зна, може, й так, , – соглашался дедушка Захар.– З той стороны – наши,– кивал он на гору, что темнела за хатой. – А з той – воны.

– Нимци?

– Воны.

– А що ж цэ такэ? – допытывался я.

– Ар-ти-ллерия,– произносил он красивое, но непонятное мне слово. – Пушки у нимця бачив?

– Ну, бачив.

– То воно и е. Ар-ти-ллерия… А ти железяки – снаряды. Не дай Бог, стриху нам пидпалять.

– Та воны ж  дэсь высоко, далеко,– храбрился я.

– Высоко та далэко, – соглашался он.– А комусь и блызько.

Так мы  разговаривали негромко, и я уже почти привык к  визготне, свисту, сумасшедшим воплям, уханью и скрежету, раздирающим небо. Но тут над нами стало враз тихо. Тогда, подождав ещё немножко, мы отправились спать.

…Тихо за окнами и в эту ночь. Почему же они сидят молча, и только иногда вздыхают? Вот кто-то из них оглядывается на тёмное окно, будто прислушивается, и все перестают лузгать, стряхивают с подолов сор на  земляной пол, замирают.

Прислушиваюсь и я. Нет там никого. Нет ничего.

Но кто-то из них шепчет, может, бабушка:

– Ша… неначе наши йдуть.

Кто там идёт? Никто там не идёт. Какие-такие  наши?

Мне скучно всё это. Я забираюсь с головой под тулуп и быстро уплываю или улетаю куда-то в его мягкой, тёплой темени.

 

А наутро, точно,  какие-то новые люди  появляются в хате. Они в военной форме. Но не такой, как у немцев или у румын. И говорят они, вроде бы, на понятном языке. Значит, это и есть  н а ш и?

На всякий случай, я не спешу подавать голос с печи. Мало ли кто они, эти  наши? Для меня  наши – это мой отец, которого я совсем не помню и не могу представить, какой он из себя, и ещё дядя Боря, мамин брат, и дядя Ефим  Кущенко, муж тёти Лизы. Я уже слышал, что они – на фронте, но мне запрещено об этом расспрашивать и рассказывать. Да кому и как расскажешь, если я даже не умею себе представить, что такое фронт?     Однажды я застал бабушку Дашу за разглядыванием  фотографии.

– Дядя Боря, – показала она дрожащим пальцем на красивого коренастого военного.

Дядя Боря стоял в тёмной гимнастерке. Широкий пояс был так туго затянут у него на животе, что, казалось, он только что сделал глубокий вдох, а выдыхать воздух совсем не собирается.

– А цэ хто? Мий батько? – спросил я, показывая на другого военного, стоящего рядом с дядей Борей. Он был повыше ростом и показался мне ещё более красивым.

– Ни, – помотала головой бабушка. – Ша…Мовчи.  

И отправилась в другую комнату, чтобы спрятать фотографию.

Мне стало обидно. Я надул губы и вышел на двор. А когда через несколько минут снова вошёл в хату, бабушка Даша сидела перед устьем топящейся печи, расчёсывала на одну сторону деревянным гребнем свои длинные полуседые волосы, и я увидел, что из глаз у неё текут розовые в отблесках огня слёзы. Я подошёл к ней тихо  сбоку и уткнулся лбом в её плечо. Бабушка утёрла тыльной стороной ладони лицо, перестала расчёсывать голову и прошептала:

– И колы вжэ воны прыйдуть, Господи?

И вот теперь вижу, что какие-то военные пришли, и догадываюсь, что это и есть те  н а ш и, о которых ночью вздыхали и шептались женщины. Но откуда мне знать, что это точно н а ш и, если среди них нет ни моего отца, ни дяди Бори с дядей Ефимом?

Вот я и не спешу спускаться вниз.

Очень уж мне помнится, как я впервые увидел немцев. Дело тоже было утром. Я проснулся и услышал сквозь занавесочку непонятную речь в хате. Слова были какие-то неприятно громкие, дребезжащие. То и дело они звякали друг о дружку как порожние вёдра.

Я зашевелился. Мне хотелось разглядеть, кто там такие. В щель между трубой и занавеской я увидел, что у противоположной стены комнаты сидят на лавках  несколько голых по пояс мужчин и что-то сосредоточенно рассматривают в своих зелёных гимнастёрках. Не знаю, что меня больше поразило,– это копошение пальцами в одеждах или то, что они в чужом доме сидели, совершенно этого не стесняясь, полуголыми.

Тут прямо передо мной возникло как-то сбоку лицо бабушки Даши. Тихо,  но строго, будто торопясь, она прошептала мне:

– То нимци… Не лизь до ных…бо в ных воши.

Тут-то я сообразил, чем это они занимались. Выискивали в своих рубашках и давили ногтями… вшей!

У нас в Фёдоровке когда кто из детей говорил другому: «Эй, вшивый!» – это считалось страшным оскорблением. До слёз, до драк доводила брошенная сгоряча кличка. А вот же – сидят взрослые полуголые дядьки, громко галдят, пересмеиваются и, не теснясь ни друг друга, ни нас, живущих в этой хате, выщёлкивают из своей одежды вшей!..

…То первое, уже почти трёхлетней давности, знакомство с немцами и тот бабушкин запрет не лезть к ним, так на меня подействовали, что я и теперь, при виде находящихся в хате военных, вовсе не спешу спускаться вниз.

Но вот, похоже, мою макушку, торчащую на печи, замечает один из них. У него светлые, как ржаная солома, прямые волосы. Он красивым движением шеи отбрасывает их со лба, улыбается мне и спрашивает:

– Эй! А ты чего там, на целый день залёг? Петушок пропел давно… Уж не захворал ли ты,  дружище?

– Ни, – набычиваюсь я.

– Ни?.. Вот и молодец! Тогда давай, спускайся! – он протягивает руки к лежанке. – Прыгай прямо ко мне.

– Ни, – я отползаю от края.

– Опять «ни»? Ну, почему же? – удивляется он, продолжая улыбаться  во   все зубы.

И тут я хмурюсь  ещё больше и выпаливаю:

– Бо в тэбэ воши!

От неожиданности он забывает отбросить назад свои светлозолотые рассыпчатые, будто  совсем недавно  высушенные после мытья волосы. Они закрывают ему лоб, брови, но всё равно я вижу, как он густо краснеет.

– Что ты сказал?.. У меня… вши?

– Ага. Воши, – неуверенно шепчу я.

– Ах, вот оно что!

Он как-то отшатывается от печи, решительно шагает к бабушке, которая на столе раскатывает тесто.

– Тётя! Почему это ваш внучок считает, что у меня – вши?

– О, Господи!– всплескивает она ладонями, и щёки её тоже заливает краска стыда. Она что-то негромко объясняет военному, и я вижу, как лицо его постепенно снова приобретает доброе и даже весёлое выражение.

Бабушка подходит вместе с ним к печке и говорит мне строго:

– А ну, давай, злазь и нэ дуркуй!.. Хиба не бачишь: то ж наши прыйшлы, руськи, Красна Армия… Мабудь, скоро и батько твий вэрнэться.

…Чуть позже он выводит меня за руку на наш двор. День стоит тёплый, но серый, а он всё равно щурится от света, набирает полную грудь воздуха, с блаженной истомой его выдыхает.

– Ну, показывай, выросло тут у вас что-нибудь или ещё не выросло?

Он берёт мою руку в свою, мы идём в сторону грядок. Как бы хорошо, думаю я про себя, чтобы это был мой отец. Или чтобы мой отец был таким вот, как этот весёлый военный, с такими точно светлыми волосами, которые всё норовят упасть ему на лоб, а он их так красиво, будто конь свою гриву, закидывает назад.

Возле самой первой грядки он, скрипя высокими сапогами, присаживается на корточки. Я вижу у него на плечах погоны, и на каждом – три маленькие зеленые звёздочки.

Теперь лицо его почти вровень с моим. В светлых глазах его играют радостные искорки. Он озирает грядку и хмыкает, потому что на чёрной земле видны следы чьих-то сапог. Но сочные зелёные стрелки всё равно вытягиваются вверх.

– Ишь ты, какой лук! – восхищается он, будто впервые в жизни видит грядку.

– Ни, – поправляю я его. – Цыбуля.

– Да лук же это, лук!

– Ни, цыбуля! – упираюсь я.

Он хохочет, поднимается во весь рост, хватает меня подмышки, легко отрывает от земли.

– Может, тебя так и зовут: хлопчик Ни?.. Ладно, будь по-твоему. Цыбуля так цыбуля!

Мне хорошо сидеть у него на груди, и я робко прикладываюсь головой к его светлым шелковистым волосам. Жаль, никто из соседской малышни не видит, как я устроился у него на руках.

И так жаль, что в этот же самый день он уйдёт с нашего двора навсегда.

 

Позже, через несколько лет, уже в московские свои годы, я буду всматриваться, с тайным желанием узнать его, в лица военных и гражданских молодых людей со светлыми длинными волосами. Лишь один-единственный раз мне померещится: а что, если это он? Мы с отцом сидели на трибуне стадиона «Динамо». Играла наша любимая команда «ЦДКА». Из семи безответных голов, забитых ею в этом матче, больше всех, кажется, четыре, было на счету у нападающего со светлозолотистой  шевелюрой длинных прямых волос, которые  он то и дело небрежным движением головы откидывал назад. Фамилия его была Коверзнев. На нашей трибуне, болевшей за армейскую команду, его с любовью называли «Седой».

 

И, напоследок, кое-что о щёлканьи семечек... В начале девяностых годов я вдруг стал замечать, как много на московских улицах, в подземных переходах, в вагонах и тамбурах электричек валяется шелухи от подсолнуха, как много появилось везде тёток, продающих жареные семечки врассып, маленькими стаканчиками, и как много вдруг повсеместно нашлось охотников до этого немудрёного, самого простонародного, в иные времена презираемого лакомства. И невольно мне вспомнилась наша хата, на месте которой теперь растёт бурьян. И кстати вспомнились многочисленные рассказы о том, как ошеломляюще были замусорены подсолнухом  улицы двух российских столиц в годы революции, гражданской войны.

А вспомнив эти, вроде бы не шибко связанные  друг с другом времена и обстоятельства, я, совершенно неожиданно для самого себя, сделал вот какой вывод: выходит, что, по крайней мере, у нас, в России, лузганье семечек не раз и не два оказывалось чуть ли не главным средством народной самозащиты от навалившихся непереносимых бед и наваждений. Пусть называют это занятие плебейским, неприличным, а оно, выходит,– лучшее терапевтическое средство от вопиющего неприличия самой действительности. Своего рода массовое юродство, социальный вызов: что, великие и всемогущие, кичащиеся богатством и властью, поплёвываете на нас?! Поплёвываете и думаете, что не замечаем? Так вот же, и мы отплюёмся, отшвыряемся лузгой от всех вас! Жуем себе потихоньку, и светлое подсолнечное молочко исцеляет нас от вашего наглого, но временного всесилья. Успокаивающая монотонность жевания позволяет нам дождаться, когда вы сгинете, сами превратитесь в шелуху, в прах и тлен.

Так что, тётя, спасающаяся в Москве от самостийного недоеда, насыпь-ка и мне, пожилому уже человеку, в карман стаканчик своих ещё тёплых после сковороды семечек.

Потому что я тоже – земля, уставшая от чужих подошв, и я тоже намерен дождаться, когда придут  наши.

2005

Юрий Лощиц


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"